Другие записи сообщества
Интеллигентность — это способность к пониманию, к восприятию, это терпимое отношение к миру и к людям. Интеллигентность надо в себе развивать, тренировать — тренировать душевные силы, как тренируют и физические. А тренировка возможна и необходима в любых условиях. Не умеющий понять другого человека, приписывающий ему только злые намерения, вечно обижающийся на других — это тоже человек, обедняющий свою жизнь и мешающий жить другим. Душевная слабость ведёт к физической слабости. Приветливость и доброта делают человека не только физически здоровым, но и красивым. Да, именно красивым. Лицо человека, искажающееся злобой, становится безобразным, а движения злого человека лишены изящества — не нарочитого изящества, а природного, которое гораздо дороже. Социальный долг человека — быть интеллигентным. Это долг и перед самим собой. Это залог его личного счастья и «ауры доброжелательности» вокруг него и к нему (то есть обращённой к нему). «Письма к молодым читателям»
Хорошо, когда есть, что вспомнить, а еще лучше, когда нечего забыть. Эльчин Сафарли
Рахманинов обладал самым большим из всех пианистов охватом клавиш. Он мог сразу охватить 12 белых клавиш! А левой рукой Рахманинов свободно брал аккорд: до ми-бемоль соль до соль! Руки его были действительно большими. Но изумительно красивыми, цвета слоновой кости. Без вздувшихся вен, как у многих концертирующих пианистов, и без узлов на пальцах. В конце жизни кнопки на ботинках Рахманинова (а именно ботинки на кнопках он любил носить) застегивала только жена. Чтобы перед концертом не был случайно повреждён ноготь на пальце... Когда Рахманинов прибыл в Америку, один музыкальный критик удивлённо спросил: - Почему маэстро так скромно одевается? - Меня всё равно здесь никто не знает, - ответил Рахманинов. Со временем композитор ничуть не изменил своих привычек. И тот же критик через несколько лет снова спросил: - Мэстро, ваши материальные обстоятельства значительно изменились к лучшему. Но лучше одеваться вы не стали. - Зачем, ведь меня и так все знают, - пожал плечами Рахманинов. Как-то раз, приехав на концерт в один американский город, чтобы избежать встречи с корреспондентами, Рахманинов вышел последним из опустевшего вагона. И окольным путём прошёл прямо к ожидавшей его машине. Он не любил назойливых папарацци, преследовавших его во время концертных выступлений в Америке, Европе, дома. И - сколько возможно - старался их избегать. Однако возле гостиницы его уже ожидал фотограф с аппаратом наготове. Рахманинов почти бегом вошёл в гостиницу, не дав возможности снять себя. Но когда композитор отправился обедать в ресторан, у его стола опять очутился человек с фотокамерой и принялся его снимать. Заслонив лицо ладонями, Сергей Васильевич сказал не без раздражения: - Прошу вас, оставьте меня в покое, я не хочу сниматься... Вечером, купив газету, он увидел свою фотографию. Лица, правда, не было видно, одни руки... Надпись под этим снимком гласила: "Руки, которые стоят миллион!". Из сети
О том, что бабушка Марфа, мать моего отца, когда-то согрешила, я знал с детства. Мы, дети, не раз пытались выспросить у взрослых о таинственном бабкином грехе, но от нас только отмахивались: — Для кого грех, для кого смех. Обыкновенное жизненное дело. Мы знали, что бабушка Марфа живёт в большом городе, у младшей дочери, и все собирается навестить нас, «внучат повидать». — Ох, не выбраться ей к нам, не выбраться! — вздыхала мать, читая очередное бабушкино письмо. — Ведь уже на девятый десяток перевалило, какие тут гости! Бабка Марфа писала часто, сообщала, что жива-здорова и того и нам желает, спрашивала, тепло ли мы одеты, сытно ли едим, — силу, мол, надо смалу копить. Мне, имевшему за плечами уже несколько лет самостоятельной работы, смешно было это «смалу». Сестренки в техникуме учатся, голубоглазая наша мама превратилась в сгорбленную, еле живую старушку, а бабка думала о дальней дороге! В приезд своей матери отец не верил — лет двадцать собирается, да все не соберется. Ему трудно с насиженного места сдвинуться, а ей, старой, того трудней. Но бабка взяла да приехала. Однажды вечером, распахнув дверь из сеней в кухню, я увидел: на лежанке сидит старушка, сложив на коленях крохотные темные руки, и что-то горячо рассказывает матери, которая, заслушавшись, даже забыла про горящие на сковороде оладьи. Услышав скрип двери, старушка живо обернулась, всплеснула руками. — Да никак Санюшка! Подойди, родненький, дай я на тебя погляжу хорошенько. Ведь когда видела-то я тебя? Под лавку небось пешком ходил. Большой, большой парень, — ласково сыпала она словами. — Бабушка Марфа! — догадался я. — Как вы меня узнали? — Мудрено ли узнать, коли ты, как я в молодости, вылитый. Вон и носик-то круглёшенек, и бровушки соболиные... Пойдем-ка за подарочком, я уж для тебя своими руками гарусник-то связала. Не знаю, глянется ли. Вижу-то еще хорошо, без очков вяжу. Ухватив сухонькой ладошкой мою руку, бабушка повлекла меня в соседнюю комнату, где отец, вытянув ноги в новых теплых носках, благодушно попыхивал папиросой. Гарусный шарф, который связала мне бабушка, был хорош, так же, как шапочки и варежки для моих сестер. Но пуховый платок для матери и пестрые отцовские носки были чудом искусства: пушисты, теплы, уютны. — Ноги, поди, мёрзнут под старость. Написал бы, давно бы прислала, — весело укорила отца бабка. — Материны-то руки издалека греют. Рядом с грузным высоким отцом она казалась совсем маленькой, даже не верилось, что такое крохотное тельце могло дать жизнь подобному богатырю. Отец смотрел на нее с чуть смущённой улыбкой, словно удивляясь тому, что вот он уже совсем старый, седой, ноги начали побаливать, а для матери он все ребенок, дитя. Надо было видеть, с какой неизмеримой нежностью гладила она тонкими пергаментными пальцами шершавую крупную руку отца. Бабка оказалась на редкость бодрым человеком. Она знала из радиопередач все новости, без устали сидела у телевизора, помогала матери на кухне. И охотно согласилась пойти с нами в театр. — Что Вы, мамаша, устанете,— пробовала отговорить ее мать. — Не молоденькие, по театрам-то ходить. — Молодая я о театре и слыхом не слыхала, — усмехнулась бабка. — Да и не в теле молодость, в душе. А по душе я ещё навовсе молодая. Потому — жить мне хорошо. Детки в люди повыходили, у самой здоровье есть, никому я не в тягость. Чего ж не полюбоваться на земные-то чудеса! Ноги меня носят, глаза видят, чего не ходить да не глядеть! А ноги ее носили чудесно: на рынок управится, и в баню успеет, и в кино по пути завернет. Только в церковь она не пошла, сколько ни звала ее мать. — Делать мне там нечего. Днём бабка любила подремать в удобном отцовском кресле. Однажды, работая над чертежами, я услышал из этого кресла не то вздох, не то жалобу: — Ох, как же ты, родной мой, не дожил да не повидал всего. То-то бы славно тебе было... — Вы что, бабушка? — окликнул я, думая, что она бредит во сне. Но она сказала печально, ясно: — Человека одного вспоминаю. Рано помер тот человек, да и помер без вины. — Дедушка? — И дедушка тоже. Он-то хоть болел... Оставил меня в нужде, с малыми детьми. Один только-только ковылять начал, другой на карачках еще ползает, третий в люльке верещит... Дома — ни гроша, ни корочки. По людям ходила, за кусок хлеба ночи напролет пряла и ткала. Коровёнка, правда, была, ею только и спасались... — Как же ты при такой жизни сумела грех на душу взять? — пошутил я. — Грех? — Бабушка серьезно посмотрела на меня, задумчиво погладила ковровую обивку кресла. И вдруг молодо улыбнулась. — A-а, грех! Да вот успела, внучек, успела-таки. Как — и сама не пойму. Только был он, грех. Да и сейчас жив грех этот, Нюрка моя. Я представил полную, мощную тетю Нюру и рассмеялся: уж на грех она никак не была похожа. — Ты послушай-ка, — тихонько сказала бабка.— Уж так и быть, припомню для тебя, ладно. Когда это было-то? На пятый либо шестой год моего вдовства... Совсем умучилась я с ребятишками, про радость, какая она бывает, и думать забыла. Находился мужик с хозяйством, брал меня, да мать не пустила замуж: кому, мол, нужны три чужих да голодных рта? Так и осталась я при своем вдовьем положении... Сначала мне, а потом, уйдя в воспоминания, больше самой себе рассказала бабушка, как шла она однажды жать рожь в соседнее село, к богатею тамошнему, как встретился ей на полевой дороге молодой, недавно овдовевший священник. И как пришел он перед утром к ее вдовьей хатёнке. Не открыла она ему ни в первую, ни во вторую, ни в третью ночь. А в четвертую, оставив ребятишек одних досыпать сладкие зорёвые сны, ушла с ним в ближний лесок над речкой. — Недолго мы любились, и месяца не прошло, а словно весь век я его знала. Тихий такой был, совестливый. И так он меня жалел, так любил, сроду мне и не снилось, что такая жалость да любовь бывают на свете. Все сан собирался с себя снять... Грешен, говорит, я перед богом, да и не верю. Возненавидели его люто. И как-то поутру нашли его на дороге. Стерегли, видно, когда из леска-то пойдет. Но пришло время, и грех выплыл наружу: родила Нюшку, как две капли воды — он. Под кровать прятала девку, в корыте растила. Да разве от людей такое утаишь! Допытались, как да от кого, что тогда на деревне поднялось! Пятьдесят лет Нюрке-то моей, а все мое прегрешение не забыто, — вздохнула бабка. — Чуть рассердится Нюрка, кричит: ты меня с попом прижила, в корыте растила! Неплохо, смеюсь, растила, вон какая орясина вымахала! Директор комбината, авторитетный человек, а матери такое говоришь! Отшутиться — отшучусь, а на сердце-то засвербит, так засвербит... До того мне жалко сделается: ведь уговаривал, звал с ним уехать. А послушала бы его, человек-то, глядишь бы, и жил. Вот в чем грех, внучек, вот я чего себе простить не могу. Может, за давностью лет бабка уж и забыла, каков был на самом деле любимый ею человек, а может, и верно, имел он хорошее сердце. Только мне бабушкин грех не показался ни смешным, ни страшным. Дал я ему простое человеческое название - ЛЮБОВЬ! Автор, к сожалению, неизвестен Художник Богдан Силков
Я И МОЯ СТАЯ. (Рассказ собаки) Недавно я завела себе людей, сразу четверых: хозяин, хозяйка, дочь и сын. Породистые, с хорошей родословной. И добрые, не зря же приехали за мной в приют. Но им не хватало вожака, то есть меня. Теперь я ими руковожу. Но не думайте, что это легко: людей надо дрессировать так, чтоб они этого не чувствовали, а считали, что это они тебя дрессируют. Ну, прежде всего надо было заняться их экстерьером, сбросить лишний вес, укрепить мускулы. Они ведь ходить давно разучились – всё на метро, или на троллейбусе, или на такси. А о том, что существует свежий воздух, давно забыли. Вот я и стала выводить их на прогулки. Это было отнюдь не просто – они сопротивлялись, ведь у людей отсутствует инстинкт самосохранения. Вот тут-то мы, собаки, должны прийти им на помощь. В семь утра я начинала лаять, скулить, стягивать с них одеяла – делала вид, что мне нужно срочно выйти, никак не могу удержаться. А один раз даже, для убедительности, на балконе… Ладно, не в подробностях дело!.. Главное – своего добилась: они стали по утрам гулять со мной, каждый по очереди, а иногда и все вместе. Вначале, как только я сделаю свои дела, они сразу утаскивали меня домой, и прогулка заканчивалась. Тогда я решила хитрить, тянула время и уводила их всё дальше и дальше. Постепенно я стала спускать их с поводка, чтоб они могли походить по траве и поболтать с соседями, которых тоже вывели погулять другие собаки… Таким же способом я приучила их и к вечерним прогулкам. А затем перешла к следующему этапу. У них в доме не было горячей пищи, они никогда вместе не обедали: кто в столовке, кто в кафе, кто в буфете. В лучшем случае купит хозяйка мне колбасу или консервы – и они это едят. Я поняла, что так они долго не протянут, и приняла срочные меры: перестала есть эту сухомятку, делаю вид, что не нравится, хоть у самой слюна изо рта капает. Хочу, мол, косточек. Когда хозяйка первый раз сварила курицу, я выдала такую собачью радость, что они даже прослезились. А по правде, куриные кости – это не собачья еда, ими можно подавиться. Но я ела, рискуя своим здоровьем, чтоб они и дальше кур готовили. Потом такой же спектакль устроила по поводу борща, манной каши и даже тушённой капусты, которую ненавижу… Так незаметно я их приучила обедать дома, каждый вечер, всей семьёй. Но впереди были ещё заботы. По вечерам они все разбегались. Хозяин у приятелей до ночи в преферанс играл, хозяйка шла к соседям посплетничать, сын-подросток в подъезде песни орал, дочь-студентка убегала на очередную вечеринку. Стая на моих глазах распадалась. Тогда я сделала вид, что ужасно нервничаю, когда кто-то из них уходит: лаяла, рычала, бросалась к дверям, хватала за одежду… Они растрогаются: – «Как она из-за нас волнуется!» – и остаются. Стали друзей приглашать, мою преданность демонстрировать. «Смотрите, — говорит кто-то из них, — сейчас я начну одеваться, а она меня не будет выпускать». Ладно, думаю, делайте из меня клоуна, только привыкайте к дому – и лаю до одурения, а они счастливы. Постепенно им дома бывать понравилось, сидят все вместе, пьют чай, общие дела обсуждают. А я лежу рядом на ковре и на часы поглядываю. Когда наступает одиннадцать, начинаю демонстративно зевать и на люстру лаять, мол, спать хочется, а свет мешает. Тогда они свет гасят и сами тоже ложатся. Прошло немного времени, и они привыкли к такому режиму… Ну, что ещё? Дочке-студентке я нашла хорошего парня. Сделала вид, что мне его боксёр понравился. Стали мы с ним гоняться друг за другом – вот они и познакомились. А боксёр вовсе не в моём вкусе: хамоват, нахален, сразу лизаться лезет. Но я вижу, что его хозяин моей студентке приглянулся – терплю. Он уже несколько месяцев к нам в дом ходит, чай с нами пьёт… Надеюсь, быть свадьбе. Словом, забот у меня поубавилось, появилось больше свободного времени. Стая у меня теперь что надо: дружная и выдрессированная. Всё понимают с полулая, любую мою команду сходу выполняют… Я вам так скажу, не хвастаясь: если бы проводились выставки хозяев, мои бы получали золотые медали. Поверьте! Честное собачье слово! Александр Каневский Из сборника «Идущие на смех»
Отказываться от привязанностей — это лекарство. Не вмешиваться в чужие дела — это лекарство. В своих бедах и болезнях винить самого себя — это лекарство. Сдерживать себя в гневе и раздражении — это лекарство. Не помнить старого зла — это лекарство. Исправлять заблуждения и избавляться от зла — это лекарство. Быть добрым в сердце и отзывчивым в мыслях — это лекарство. Честность, бескорыстие, вера и доверчивость — это лекарство. И в обретениях, и потерях созерцать самого себя — это лекарство. Пользуясь высоким положением, делать добрые дела — это лекарство. Не ругать домашних животных — это лекарство. Занимая высокое положение, служить низшим — это лекарство. Делая добро, не надеяться на воздаяние — это лекарство. Достигая безмятежности в сердце, успокаивать ум — это лекарство. Стремиться к разумному использованию всего — это лекарство. Продвигаясь и возвышаясь, владеть собой — это лекарство. «Рассуждение о ста заболеваниях»
Звонок раздался, когда Андрей Петрович потерял уже всякую надежду. — Здравствуйте, я по объявлению. Вы даёте уроки литературы? Андрей Петрович вгляделся в экран видеофона. Мужчина под тридцать. Строго одет — костюм, галстук. Улыбается, но глаза серьёзные. У Андрея Петровича ёкнуло под сердцем, объявление он вывешивал в сеть лишь по привычке. За десять лет было шесть звонков. Трое ошиблись номером, ещё двое оказались работающими по старинке страховыми агентами, а один попутал литературу с лигатурой. — Д-даю уроки, — запинаясь от волнения, сказал Андрей Петрович. — Н-на дому. Вас интересует литература? — Интересует, — кивнул собеседник. — Меня зовут Максим. Позвольте узнать, каковы условия. «Задаром!» — едва не вырвалось у Андрея Петровича. — Оплата почасовая, — заставил себя выговорить он. — По договорённости. Когда бы вы хотели начать? — Я, собственно… — собеседник замялся. — Первое занятие бесплатно, — поспешно добавил Андрей Петрович. — Если вам не понравится, то… — Давайте завтра, — решительно сказал Максим. — В десять утра вас устроит? К девяти я отвожу детей в школу, а потом свободен до двух. — Устроит, — обрадовался Андрей Петрович. — Записывайте адрес. — Говорите, я запомню. В эту ночь Андрей Петрович не спал, ходил по крошечной комнате, почти келье, не зная, куда девать трясущиеся от переживаний руки. Вот уже двенадцать лет он жил на нищенское пособие. С того самого дня, как его уволили. — Вы слишком узкий специалист, — сказал тогда, пряча глаза, директор лицея для детей с гуманитарными наклонностями. — Мы ценим вас как опытного преподавателя, но вот ваш предмет, увы. Скажите, вы не хотите переучиться? Стоимость обучения лицей мог бы частично оплатить. Виртуальная этика, основы виртуального права, история робототехники — вы вполне бы могли преподавать это. Даже кинематограф всё ещё достаточно популярен. Ему, конечно, недолго осталось, но на ваш век… Как вы полагаете? Андрей Петрович отказался, о чём немало потом сожалел. Новую работу найти не удалось, литература осталась в считанных учебных заведениях, последние библиотеки закрывались, филологи один за другим переквалифицировались кто во что горазд. Пару лет он обивал пороги гимназий, лицеев и спецшкол. Потом прекратил. Промаялся полгода на курсах переквалификации. Когда ушла жена, бросил и их. Сбережения быстро закончились, и Андрею Петровичу пришлось затянуть ремень. Потом продать аэромобиль, старый, но надёжный. Антикварный сервиз, оставшийся от мамы, за ним вещи. А затем… Андрея Петровича мутило каждый раз, когда он вспоминал об этом — затем настала очередь книг. Древних, толстых, бумажных, тоже от мамы. За раритеты коллекционеры давали хорошие деньги, так что граф Толстой кормил целый месяц. Достоевский — две недели. Бунин — полторы. В результате у Андрея Петровича осталось полсотни книг — самых любимых, перечитанных по десятку раз, тех, с которыми расстаться не мог. Ремарк, Хемингуэй, Маркес, Булгаков, Бродский, Пастернак… Книги стояли на этажерке, занимая четыре полки, Андрей Петрович ежедневно стирал с корешков пыль. «Если этот парень, Максим, — беспорядочно думал Андрей Петрович, нервно расхаживая от стены к стене, — если он… Тогда, возможно, удастся откупить назад Бальмонта. Или Мураками. Или Амаду». Пустяки, понял Андрей Петрович внезапно. Неважно, удастся ли откупить. Он может передать, вот оно, вот что единственно важное. Передать! Передать другим то, что знает, то, что у него есть. Максим позвонил в дверь ровно в десять, минута в минуту. — Проходите, — засуетился Андрей Петрович. — Присаживайтесь. Вот, собственно… С чего бы вы хотели начать? Максим помялся, осторожно уселся на край стула. — С чего вы посчитаете нужным. Понимаете, я профан. Полный. Меня ничему не учили. — Да-да, естественно, — закивал Андрей Петрович. — Как и всех прочих. В общеобразовательных школах литературу не преподают почти сотню лет. А сейчас уже не преподают и в специальных. — Нигде? — спросил Максим тихо. — Боюсь, что уже нигде. Понимаете, в конце двадцатого века начался кризис. Читать стало некогда. Сначала детям, затем дети повзрослели, и читать стало некогда их детям. Ещё более некогда, чем родителям. Появились другие удовольствия — в основном, виртуальные. Игры. Всякие тесты, квесты… — Андрей Петрович махнул рукой. — Ну, и конечно, техника. Технические дисциплины стали вытеснять гуманитарные. Кибернетика, квантовые механика и электродинамика, физика высоких энергий. А литература, история, география отошли на задний план. Особенно литература. Вы следите, Максим? — Да, продолжайте, пожалуйста. — В двадцать первом веке перестали печатать книги, бумагу сменила электроника. Но и в электронном варианте спрос на литературу падал — стремительно, в несколько раз в каждом новом поколении по сравнению с предыдущим. Как следствие, уменьшилось количество литераторов, потом их не стало совсем — люди перестали писать. Филологи продержались на сотню лет дольше — за счёт написанного за двадцать предыдущих веков. Андрей Петрович замолчал, утёр рукой вспотевший вдруг лоб. — Мне нелегко об этом говорить, — сказал он наконец. — Я осознаю, что процесс закономерный. Литература умерла потому, что не ужилась с прогрессом. Но вот дети, вы понимаете… Дети! Литература была тем, что формировало умы. Особенно поэзия. Тем, что определяло внутренний мир человека, его духовность. Дети растут бездуховными, вот что страшно, вот что ужасно, Максим! — Я сам пришёл к такому выводу, Андрей Петрович. И именно поэтому обратился к вам. — У вас есть дети? — Да, — Максим замялся. — Двое. Павлик и Анечка, погодки. Андрей Петрович, мне нужны лишь азы. Я найду литературу в сети, буду читать. Мне лишь надо знать что. И на что делать упор. Вы научите меня? — Да, — сказал Андрей Петрович твёрдо. — Научу. Он поднялся, скрестил на груди руки, сосредоточился. — Пастернак, — сказал он торжественно. — Мело, мело по всей земле, во все пределы. Свеча горела на столе, свеча горела… — Вы придёте завтра, Максим? — стараясь унять дрожь в голосе, спросил Андрей Петрович. — Непременно. Только вот… Знаете, я работаю управляющим у состоятельной семейной пары. Веду хозяйство, дела, подбиваю счета. У меня невысокая зарплата. Но я, — Максим обвёл глазами помещение, — могу приносить продукты. Кое-какие вещи, возможно, бытовую технику. В счёт оплаты. Вас устроит? Андрей Петрович невольно покраснел. Его бы устроило и задаром. — Конечно, Максим, — сказал он. — Спасибо. Жду вас завтра. — Литература – это не только о чём написано, — говорил Андрей Петрович, расхаживая по комнате. — Это ещё и как написано. Язык, Максим, тот самый инструмент, которым пользовались великие писатели и поэты. Вот послушайте. Максим сосредоточенно слушал. Казалось, он старается запомнить, заучить речь преподавателя наизусть. — Пушкин, — говорил Андрей Петрович и начинал декламировать. «Таврида», «Анчар», «Евгений Онегин». Лермонтов «Мцыри». Баратынский, Есенин, Маяковский, Блок, Бальмонт, Ахматова, Гумилёв, Мандельштам, Высоцкий… Максим слушал. — Не устали? — спрашивал Андрей Петрович. — Нет-нет, что вы. Продолжайте, пожалуйста. День сменялся новым. Андрей Петрович воспрянул, пробудился к жизни, в которой неожиданно появился смысл. Поэзию сменила проза, на неё времени уходило гораздо больше, но Максим оказался благодарным учеником. Схватывал он на лету. Андрей Петрович не переставал удивляться, как Максим, поначалу глухой к слову, не воспринимающий, не чувствующий вложенную в язык гармонию, с каждым днём постигал её и познавал лучше, глубже, чем в предыдущий. Бальзак, Гюго, Мопассан, Достоевский, Тургенев, Бунин, Куприн. Булгаков, Хемингуэй, Бабель, Ремарк, Маркес, Набоков. Восемнадцатый век, девятнадцатый, двадцатый. Классика, беллетристика, фантастика, детектив. Стивенсон, Твен, Конан Дойль, Шекли, Стругацкие, Вайнеры, Жапризо. Однажды, в среду, Максим не пришёл. Андрей Петрович всё утро промаялся в ожидании, уговаривая себя, что тот мог заболеть. Не мог, шептал внутренний голос, настырный и вздорный. Скрупулёзный педантичный Максим не мог. Он ни разу за полтора года ни на минуту не опоздал. А тут даже не позвонил. К вечеру Андрей Петрович уже не находил себе места, а ночью так и не сомкнул глаз. К десяти утра он окончательно извёлся, и когда стало ясно, что Максим не придёт опять, побрёл к видеофону. — Номер отключён от обслуживания, — поведал механический голос. Следующие несколько дней прошли как один скверный сон. Даже любимые книги не спасали от острой тоски и вновь появившегося чувства собственной никчемности, о котором Андрей Петрович полтора года не вспоминал. Обзвонить больницы, морги, навязчиво гудело в виске. И что спросить? Или о ком? Не поступал ли некий Максим, лет под тридцать, извините, фамилию не знаю? Андрей Петрович выбрался из дома наружу, когда находиться в четырёх стенах стало больше невмоготу. — А, Петрович! — приветствовал старик Нефёдов, сосед снизу. — Давно не виделись. А чего не выходишь, стыдишься, что ли? Так ты же вроде ни при чём. — В каком смысле стыжусь? — оторопел Андрей Петрович. — Ну, что этого, твоего, — Нефёдов провёл ребром ладони по горлу. — Который к тебе ходил. Я всё думал, чего Петрович на старости лет с этой публикой связался. — Вы о чём? — у Андрея Петровича похолодело внутри. — С какой публикой? — Известно с какой. Я этих голубчиков сразу вижу. Тридцать лет, считай, с ними отработал. — С кем с ними-то? — взмолился Андрей Петрович. — О чём вы вообще говорите? — Ты что ж, в самом деле не знаешь? — всполошился Нефёдов. — Новости посмотри, об этом повсюду трубят. Андрей Петрович не помнил, как добрался до лифта. Поднялся на четырнадцатый, трясущимися руками нашарил в кармане ключ. С пятой попытки отворил, просеменил к компьютеру, подключился к сети, пролистал ленту новостей. Сердце внезапно зашлось от боли. С фотографии смотрел Максим, строчки курсива под снимком расплывались перед глазами. «Уличён хозяевами, — с трудом сфокусировав зрение, считывал с экрана Андрей Петрович, — в хищении продуктов питания, предметов одежды и бытовой техники. Домашний робот-гувернёр, серия ДРГ-439К. Дефект управляющей программы. Заявил, что самостоятельно пришёл к выводу о детской бездуховности, с которой решил бороться. Самовольно обучал детей предметам вне школьной программы. От хозяев свою деятельность скрывал. Изъят из обращения… По факту утилизирован…. Общественность обеспокоена проявлением… Выпускающая фирма готова понести… Специально созданный комитет постановил…». Андрей Петрович поднялся. На негнущихся ногах прошагал на кухню. Открыл буфет, на нижней полке стояла принесённая Максимом в счёт оплаты за обучение початая бутылка коньяка. Андрей Петрович сорвал пробку, заозирался в поисках стакана. Не нашёл и рванул из горла. Закашлялся, выронив бутылку, отшатнулся к стене. Колени подломились, Андрей Петрович тяжело опустился на пол. Коту под хвост, пришла итоговая мысль. Всё коту под хвост. Всё это время он обучал робота. Бездушную, дефективную железяку. Вложил в неё всё, что есть. Всё, ради чего только стоит жить. Всё, ради чего он жил. Андрей Петрович, превозмогая ухватившую за сердце боль, поднялся. Протащился к окну, наглухо завернул фрамугу. Теперь газовая плита. Открыть конфорки и полчаса подождать. И всё. Звонок в дверь застал его на полпути к плите. Андрей Петрович, стиснув зубы, двинулся открывать. На пороге стояли двое детей. Мальчик лет десяти. И девочка на год-другой младше. — Вы даёте уроки литературы? — глядя из-под падающей на глаза чёлки, спросила девочка. — Что? — Андрей Петрович опешил. — Вы кто? — Я Павлик, — сделал шаг вперёд мальчик. — Это Анечка, моя сестра. Мы от Макса. — От… От кого?! — От Макса, — упрямо повторил мальчик. — Он велел передать. Перед тем, как он… как его… — Мело, мело по всей земле во все пределы! — звонко выкрикнула вдруг девочка. Андрей Петрович схватился за сердце, судорожно глотая, запихал, затолкал его обратно в грудную клетку. — Ты шутишь? — тихо, едва слышно выговорил он. — Свеча горела на столе, свеча горела, — твёрдо произнёс мальчик. — Это он велел передать, Макс. Вы будете нас учить? Андрей Петрович, цепляясь за дверной косяк, шагнул назад. — Боже мой, — сказал он. — Входите. Входите, дети. © Майк Гелприн ———————————————— Некоторые источники сообщают, что это пересказанное произведение Айзека Азимова или, что вероятнее, Рея Брэдбери, написанное около 50 лет назад.
Некогда болеть Гоша только что окончил медицинский с красным дипломом терапевта, и его энтузиазм хлестал через край. Он рвался в бой, был готов на любые самые сложные дела. И судьба подкинула ему такую возможность. Несмотря на высокие оценки и превосходную практику в столице, никто не собирался закреплять за желторотым выпускником целый район в городе. Сначала ему решили дать поработать с окрестностями — набить, так сказать, руку. В свой первый рабочий понедельник Гоша получил кипу желтой бумаги, перевязанную бечевкой (на титульном листе виднелась надпись: «Веселая жизнь»), и был выставлен в коридор, не успев сказать и слова. Эта макулатура оказалась личными медицинскими делами населения одной деревни, которую не мог найти даже навигатор. Помимо личных дел, Гоше выдали компас, резиновые сапоги и карту местности (середины прошлого века) — на ней в последний раз и была отмечена деревня. А врача последний раз направляли туда два года назад. По указу Министерства в этом году нужно было собрать полный анамнез всех жителей области, а по итогу составить отчет, в котором указать: требуется в населенном пункте поликлиника или нет. Гоша глянул мельком списки болезней жителей и понял, что, скорее всего, едет на погост. Что ни дело ― то страшный диагноз: брюшной тиф, гангрена, туберкулез, онкология, серьезные сотрясения, требующие срочного вмешательства, переломы конечностей, болезни почек и сердца. И ни одной пометки о том, как проводилось лечение и каковы его результаты. Делать нечего. Терапевт взял кипу, натянул сапоги и побрел туда, куда указывала стрелка. Дороги до деревни не было от слова совсем. Появилась первая запись в отчете: «Машина скорой помощи не доедет». По прибытии на место Гошу встретил местный глава поселения ― Андрей Аристархович. Человек этот был усат, коренаст и неразговорчив. Его тело покрывал такой шоколадный загар, что хоть сейчас на рекламу солярия фотографируй. Он предложил терапевту свою избу для ночлега и приема больных, став при этом первым пациентом. Терапевт отрыл карту мужчины и зачитал вслух: — Менингит. Гоша с тревогой взглянул на человека перед собой и задал первое, что пришло в голову: ― Нормально. ― Чем обычно лечитесь? ― Пчелами. ― Пчелами?! ― переспросил с недоумением Гоша. ― Ну да. У меня пасека своя за сараем. Чувствуешь, что захворал, идешь с утра перед работой голым к ульям, постучишься к пчелкам, тебя в благодарность за то, что разбудил, пожалят, затем меду пол-литра съешь и все, а там, на работе, не до болезни, само проходит. Нас так с братом отец лечил, а его ― дед. Пчелиный яд полезен. На вид мужчина был вполне здоров и в своем уме. Гоша проверил на всякий случай остальные симптомы и, на удивление, ничего не обнаружил. В карточке появилась запись: «Здоров». Следующим на осмотр был вызван Кузьма Кузьмич, местный пастух. Согласно году рождения, мужчине было девяносто три года. Судя по записям бывшего врача, Кузьмич попал на прием после того, как его проткнул рогом бык. ― Как себя чувствуете?! ― врач был удивлен, что мужчина пришел сам, да еще и не с кладбища, а из самого дальнего дома в деревне, босиком, с колоском пшеницы в своих собственных зубах. ― Отлично, ― пожал плечами мужчина. ― А как же ваш… Прокол? ― Какой такой прокол? ― удивился Кузьмич. ― Я нигде не прокололся, все стадо на месте, я пересчитываю каждый раз. ― Да нет, я про тот прокол, который вам бык тогда сделал, ― дрожащим голосом уточнил доктор. ― Ах, этот! Да это разве прокол? Так, пощекотал мне ребра Васька. Пришлось, правда, его за это поколотить немного, сорванца. ― Как это ― поколотить? ― Как-как, по мордасам пару раз ему дал, чтобы дурь молодецкую выбить, он тогда только силу почувствовал, пришлось немного «потушить» гонор. ― В смысле, вы его прям так лупили? ― Ну как лупил… У нас с ним целый бой был, он мне тоже пару раз двинул, зато с тех пор ― не разлей вода. ― А чем же вы рану лечили?! ― уже чуть ли не кричал терапевт. ― Да чистотелом, чем же еще! Помажешь ― и вперед, на отгон. Гоша осмотрел шрам, затерявшийся среди десятка других, о которых Кузьмич с охотой рассказывал: ― Это я с дерева падал по молодости, сучком распорол. А это, кажется, от топора метка ― Вовка мой первый раз дрова рубил, а я рядом подсматривал, вот и не доглядел немного. ― И что? Все это вы чистотелом лечили?! ― врач чувствовал, как у него самого давление поднимается. Мужчина кивнул. Еще один пациент ушел с пометкой «Здоров». Следующей на пороге была баба Маша. Женщина непонятной возрастной категории. О ней не было никаких данных, только диагноз: «Двусторонняя пневмония, а еще глухонемая с пяти лет». ― Добрый день, меня Игорь Валентинович зовут, я ваш новый врач, ― написал терапевт на бумажке. ― Здрасти. Баба Маша, ― поздоровалась женщина голосом. Врач вскочил с места. ― Быть не может, вы же глухонемая! ― Ну и что, что глухонемая? Мне что же, и поздороваться теперь нельзя? ― обидчиво буркнула баба Маша, словно ее дурой назвали. ― Но вы же с пяти лет не разговаривали! ― А может, мне и поговорить было не с кем? А тут вижу, человек образованный, воспитанный, не то что предыдущий был, сразу начал материться при мне. А с остальными мне и говорить-то не о чем, они книжку в руках ни разу не держали, ― недовольно ворчала женщина. Гоша потрогал собственный лоб на предмет температуры. ― А что у вас с легкими? ― А что с ними? ― удивилась глухонемая. ― У вас пневмония двусторонняя, чем вы ее вылечили, раз еще живы? ― Ах, это. Так у меня сосед баню по-черному топит, как что, сразу к нему. Все болячки как рукой снимает. Ну а для закрепления можно иван-чаю с медом выпить ― у Аристарховича мед забористый, пчелы его круглый год делают. ― Скажите, а в прошлом году кто-нибудь умер в деревне? ― Да никого почти, только Валька из седьмого дома. Гоша полистал карту. ― От бешенства? Ее ранее лиса укусила, судя по записям. ― Нее… Вернее ― да, только не от бешенства, а от зависти. У меня тогда морковь в два раза больше уродилась, а она та еще завистница была, не смогла перенести и утопилась. А лиса тогда половину деревни перекусала. Ее потом Федька забрал, выдрессировал, теперь лиса охраняет его дом. До конца дня к Гоше явилась большая часть населения деревни, которая не особо и стремилась на прием ― дел было и так по горло. Разные были случаи, но все, вплоть до отрубленных конечностей, лечилось либо работой в поле, либо подорожником, либо отваром из укропа, а то и простым человеческим подзатыльником, что выбивал всю дурь из тела и головы. Гоша был в шоке, но в отчете написал следующее: «Поликлиника не требуется, следующий визит врача назначить через пять лет». В городе его похвалили и выделили небольшой подконтрольный участок. В первый же день к Гоше пришел здоровенный мужчина с занозой в пальце. По его словам, он умирал медленной и мучительной смертью, требуя срочную операцию и двухнедельный стационар. Александр Райн
Я люблю, когда в доме покой и уют; Для несчастий закрыты все двери; Когда сердцем скучают, надеются, ждут, И в хорошее искренне верят! С каждым годом редеет круг лучших друзей. Удивляться не нужно. Бывает... Ведь душа - это храм. А не яркий музей. Мало кто всё без слов понимает...
Мой дядя Алекс Воннегут научил меня очень простой, но действительно важной вещи. Он говорил, что мы почему-то не замечаем, когда случается что-то хорошее. А ведь хорошее стоит того, чтобы на него обратили внимание. Он говорил не о каких-то великих свершениях, а о самых простых, повседневных вещах: когда пьёшь лимонад в жаркий полдень в тенёчке, или вдруг чувствуешь запах свежего хлеба из булочной, или сидишь ловишь рыбу, и тебя не волнует, поймаешь ты что-нибудь или нет, или слышишь, как где-то в соседнем доме кто-то по-настоящему классно играет на пианино. Дядя Алекс втолковывал мне, что в моменты таких прозрений обязательно надо сказать вслух и с чувством: «Как же здорово, правда?» Курт Воннегут