Павел Коган Снова осень проходит скверами, Клены старые золотя, Снова мне, ни во что не веруя, По чужим проходить путям. Снова мне, закусивши губы, Без надежды чего-то ждать, Притворяться веселым и грубым, Плакать, биться и тосковать. И опять, устав от тревоги, Улыбаясь покорно: «Пусть», Принимать за свое дороги, Тишь, туманы, тоску и грусть. И опять, затворяя двери, Понимая, что это ложь, Хоть немножко, Хоть капельку верить В то, что где-нибудь ты живешь. 1936 (художник Алексей Савченко) #ПавелКоган #осень #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Другие записи сообщества
«Мне нравится весна, но она чересчур юна. Мне нравится лето, но оно слишком надменно. Поэтому более всего я люблю осень, когда листья чуть желтеют, их оттенки ярче, цвета богаче, и всё обретает налёт печали и предчувствия смерти. Её золотое богатство говорит не о неопытности весны, не о власти лета, но о зрелости и благожелательной мудрости надвигающейся старости. Осень ведает о границах жизни и полна довольства». Линь Юйтан (1895 — 1976) — китайский писатель, философ, учёный. (художник Роман Божков) #осень #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Валерий БРЮСОВ Дачи осенью Люблю в осенний день несмелый Листвы сквозящей слушать плач, Вступая в мир осиротелый Пустынных и закрытых дач. Забиты досками террасы, И взор оконных стёкол слеп, В садах разломаны прикрасы, Лишь погреб приоткрыт, как склеп. Смотрю я в парки дач соседних, Вот листья ветром взметены, И трепеты стрекоз последних, Как смерть вещающие сны. Я верю: в дни, когда всецело Наш мир приветит свой конец, Так в сон столицы опустелой Войдёт неведомый пришлец. (художник Илюс Хасанов) #ВалерийБрюсов #осень #дачи #ПоЧИТАТЕЛИкниг
21 сентября 1866 года родился Герберт УЭЛЛС, родоначальник научно-фантастической литературы 20 века. Герберт Джордж Уэллс родился в одном из южных районов Лондона Бромли. Его родители Джозеф и Сара Уэллс владели хозяйственной лавкой, приносившей небольшой доход. Отец Герберта зарабатывал на жизнь, в основном, участием в профессиональных соревнованиях по крикету. Герберт, младший из четырех детей, часто болел, и Джозеф и Сара Уэллс переживали, что мальчик, как и его старшая сестра, может погибнуть в раннем возрасте. Когда ребенку исполнилось семь лет, с ним произошла беда: он сломал ногу и некоторое время вынужден был не вставать с постели. Из-за этой «счастливой» случайности Герберт большую часть времени стал посвящать книгам, и он полюбил произведения Вашингтона Ирвинга и Чарльза Диккенса. Начальное образование Герберт получил в местной школе, а затем был направлен на учебу в частное заведение - коммерческую академию Томаса Морлея, где он должен был освоить навыки торговли. В 1880 году семья Уэллсов лишилась основного источника дохода: отец Герберта сломал бедро и вынужден был уйти из спорта. Разорившиеся родители не могли больше оплачивать учебу мальчика, и Герберт оставил академию и начал работать. Четырнадцатилетнего юношу и его двоих старших братьев Джозеф и Сара Уэллс отдали в ученики к торговцу в магазин тканей, где Герберту приходилось трудиться по тринадцать часов в день. Молодому человеку не нравилось заниматься продажами, и через два года к неудовольствию своей матери он ушел из магазина и устроился помощником учителя в среднюю школу. В возрасте семнадцати лет Герберт стал стипендиатом Империал-колледжа Лондонского университета и посвятил себя естественным наукам: физике, химии, астрономии и биологии, последнюю из которых он изучал под руководством знаменитого зоолога Т. Г. Хаксли, предка писателя Олдоса Хаксли. Хотя учеба шла не совсем гладко, в 1890 году Уэллсу удалось получить степень бакалавра. В 1893 году распался его первый брак с двоюродной сестрой Изабеллой, и спустя два года он женился на своей бывшей студентке Эми Кэтрин Роббинс. Герберт, социалист по политическим убеждениям, никогда не хранил верность и выступал за свободную любовь, что вызывало осуждение в строгом английском обществе. Еще в период студенчества Герберт начал писать статьи для газет. В 1895 году состоялся его громкий литературный дебют: свет увидела его первая серьезная работа, научно-фантастический роман «Машина времени». Вслед за этим он быстро опубликовал еще несколько крупных произведений, «Остров доктора Моро» (1896), «Человек-невидимка» (1897), «Война миров» (1898) и «Первые люди на Луне» (1901), которые и принесли ему мировую известность как писателю-фантасту. Впоследствии Герберт Уэллс пробовал себя в разных направлениях: создавал бытовые новеллы, увлекался философскими трудами и даже писал для детей. Но основным вкладом Уэллса в литературу считаются именно его романы и малые произведения в жанре фантастики. #ГербертУэллс #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Константин Паустовский ЖЕЛТЫЙ СВЕТ Я проснулся серым утром. Комната была залита ровным желтым светом, будто от керосиновой лампы. Свет шел снизу, из окна, и ярче всего освещал бревенчатый потолок. Странный свет – неяркий и неподвижный – был непохож на солнечный. Это светили осенние листья. За ветреную и долгую ночь сад сбросил сухую листву, она лежала шумными грудами на земле и распространяла тусклое сияние. От этого сияния лица людей казались загорелыми, а страницы книг на столе как будто покрылись слоем воска. Так началась осень. Для меня она пришла сразу в это утро. До тех пор я ее почти не замечал: в саду еще не было запаха прелой листвы, вода в озерах не зеленела, и жгучий иней еще не лежал по утрам на дощатой крыше. Осень пришла внезапно. Так приходит ощущение счастья от самых незаметных вещей – от далекого пароходного гудка на Оке или от случайной улыбки. Осень пришла врасплох и завладела землей – садами и реками, лесами и воздухом, полями и птицами. Все сразу стало осенним. В саду суетились синицы. Крик их был похож на звон разбитого стекла. Они висели вниз головами на ветках и заглядывали в окно из-под листьев клена. Каждое утро в саду, как на острове, собирались перелетные птицы. Под свист, клекот и карканье в ветвях поднималась суматоха. Только днем в саду было тихо: беспокойные птицы улетали на юг. Начался листопад. Листья падали дни и ночи. Они то косо летели по ветру, то отвесно ложились в сырую траву. Леса моросили дождем облетавшей листвы. Этот дождь шел неделями. Только к концу сентября перелески обнажились, и сквозь чащу деревьев стала видна синяя даль сжатых полей. Тогда же старик Прохор, рыболов и корзинщик (в Солотче почти все старики делаются с возрастом корзинщиками), рассказал мне сказку об осени. До тех пор я эту сказку никогда не слышал,– должно быть, Прохор ее выдумал сам. – Ты гляди кругом,– говорил мне Прохор, ковыряя шилом лапоть,– ты присматривайся, милый человек, чем каждая птица или, скажем, иная какая живность дышит. Гляди, объясняй. А то скажут: зря учился. К примеру, лист осенью слетает, а людям невдомек, что человек в этом деле – главный ответчик. Человек, скажем, выдумал порох. Враг его разорви вместе с тем порохом! Сам я тоже порохом баловался. В давние времена сковали деревенские кузнецы первое ружьишко, набили порохом, и попало то ружьишко дураку. Шел дурак лесом и увидел, как иволги летят под небесами, летят желтые веселые птицы и пересвистываются, зазывают гостей. Дурак ударил по ним из обоих стволов – и полетел золотой пух на землю, упал на леса, и леса посохли, пожухли и в одночасье опали. А иные листья, куда попала птичья кровь, покраснели и тоже осыпались. Небось видел в лесу – есть лист желтый и есть лист красный. До того времени вся птица зимовала у нас. Даже журавль и тот никуда не подавался. А леса и лето и зиму стояли в листьях, цветах и грибах. И снега на было. Не было зимы, говорю. Не было! Да на кой она ляд сдалась нам, зимa, скажи на милость?! Какой с нее интерес? Убил дурак первую птицу – и загрустила земля. Начались с той поры листопады, и мокрая осень, и листобойные ветры, и зимы. И птица испугалась, от нас отлетает, обиделась на человека. Так-то, милый, выходит, что мы себе навредили, и надобно нам ничего не портить, а крепко беречь. – Что беречь? – Ну, скажем, птицу разную. Или лес. Или воду, чтобы прозрачность в ней была. Все, брат, береги, а то будешь землей швыряться и дошвыряешься до погибели. Я изучал осень упорно и долго. Для того чтобы увидеть по-настоящему, надо убедить себя, что ты видишь это впервые в жизни. Так было и с осенью. Я уверил себя, что эта осень первая и последняя в моей жизни. Это помогло мне пристальнее всмотреться в нее и увидеть многое, чего я не видел раньше, когда осени проходили, не оставляя никакого следа, кроме памяти о слякоти и мокрых московских крышах. Я узнал, что осень смешала все чистые краски, какие существуют на земле, и нанесла их, как на холст, на далекие пространства земли и неба. Я видел листву, не только золотую и пурпурную, но и алую, фиолетовую, коричневую, черную, серую и почти белую. Краски казались особенно мягкими из-за осенней мглы, неподвижно висевшей в воздухе. А когда шли дожди, мягкость красок сменялась блеском. Небо, покрытое облаками, все же давало достаточно света, чтобы мокрые леса могли загораться вдали, как багряные пожары. В сосновых чащах дрожали от холода березы, осыпанные сусальной позолотой. Эхо от ударов топора, далекое ауканье баб и ветер от крыльев пролетевшей птицы стряхивали эту листву. Вокруг стволов лежали широкие круги от палых листьев. Деревья начинали желтеть снизу: я видел осины, красные внизу и совсем еще зеленые на верхушках. Однажды осенью я ехал на лодке по Прорве. Был полдень. Низкое солнце висело на юге. Его косой свет падал на темную воду и отражался от нее. Полосы солнечных отблесков от волн, поднятых веслами, мерно бежали по берегам, поднимаясь от воды и потухая в вершинах деревьев. Полосы света проникали в гущу трав и кустарников, и на одно мгновенье берега вспыхивали сотнями красок, будто солнечный луч ударял в россыпи разноцветной руды. Свет открывал то черные блестящие стебли травы с оранжевыми засохшими ягодами, то огненные шапки мухоморов, как будто забрызганные мелом, то слитки слежавшихся дубовых листьев и красные спинки божьих коровок. Часто осенью я пристально следил за опадающими листьями, чтобы поймать ту незаметную долю секунды, когда лист отделяется от ветки и начинает падать на землю. Но это мне долго не удавалось. Я читал в старых книгах о том, как шуршат падающие листья, но я никогда не слышал этого звука. Если листья и шуршали, то только на земле, под ногами человека. Шорох листьев в воздухе казался мне таким же неправдоподобным, как рассказы о том, что весной слышно, как прорастает трава. Я был, конечно, неправ. Нужно было время, чтобы слух, отупевший от скрежета городских улиц, мог отдохнуть и уловить очень чистые и точные звуки осенней земли. Как-то поздним вечером я вышел в сад, к колодцу. Я поставил на сруб тусклый керосиновый фонарь «летучую мышь» и достал воды. В ведре плавали листья. Они были всюду. От них нигде нельзя было избавиться. Черный хлеб из пекарни приносили с прилипшими к нему мокрыми листьями. Ветер бросал горсти листьев на стол, на койку, на пол, на книги, а то дорожкам сада было трудно ходить: приходилось идти по листьям, как зо глубокому снегу. Листья мы находили в карманах своих дождевых плащей, в кепках, в волосах – всюду. Мы спали на них и насквозь пропитались их запахом. Бывают осенние ночи, оглохшие и немые, когда безветрие стоит над черным лесистым краем, и только колотушка сторожа доносится с деревенской околицы. Была как раз такая ночь. Фонарь освещал колодец, старый клен под забором и растрепанный ветром куст настурции на пожелтевшей клумбе. Я посмотрел на клен и увидел, как осторожно и медленно отделился от ветки красный лист, вздрогнул, на одно мгновение остановился в воздухе и косо начал падать к моим ногам, чуть шелестя и качаясь. Впервые я услыхал шелест падающего листа – неясный звук, похожий на детский шепот. Ночь стояла над притихшей землей. Разлив звездного блеска был ярок, почти нестерпим. Осенние созвездия блистали в ведре с водой и в маленьком оконце избы с такой же напряженной силой, как и на небе. Созвездия Персея и Ориона проходили над землей свой медлительный путь, дрожали в воде озер, тускнели в зарослях, где дремали волки, и отражались на чешуе рыб, спавших на отмелях в Старице и Прорве. К рассвету загорался зеленый Сириус. Его низкий огонь всегда запутывался в листве ив. Юпитер закатывался в лугах над черными стогами и сырыми дорогами, а Сатурн поднимался с другого края неба, из лесов, забытых и брошенных по осени человеком. Звездная ночь проходила над землей, роняя холодные искры метеоров, в шелесте тростников, в терпком запахе осенней воды. В конце осени я встретил на Прорве Прохора. Седой и косматый, обвяленный рыбьей чешуей, он сидел под кустами тальника и удил окуней. На взгляд Прохору было лет сто, не меньше. Он улыбнулся беззубым ртом, вытащил из кошелки толстого очумелого окуня и похлопал его по жирному боку – похвастался добычей. До вечера мы удили вместе, жевали черствый хлеб и вполголоса разговаривали о недавнем лесном пожаре. Он начался около деревушки Лопухи, на поляне, где косари забыли костер. Дул суховей. Огонь быстро погнало на север. Он двигался со скоростью двадцати километров в час. Он гудел, как сотни самолетов, идущих бреющим полетом над землей. В небе, затянутом дымом, солнце висело, как багровый паук на плотной седой паутине. Гарь разъедала глаза. Падал медленный дождь из золы. Он покрывал серым налетом речную воду. Иногда с неба слетали березовые листья, превращенные в пепел. Они рассыпались в пыль от малейшего прикосновения. По ночам угрюмое зарево клубилось на востоке, по дворам тоскливо мычали коровы, ржали лошади, и на горизонте вспыхивали белые сигнальные ракеты – это красноармейские части, гасившие пожар, предупреждали друг друга о приближении огня. Возвращались мы с Прорвы к вечеру. Солнце садилось за Окой. Между нами и солнцем лежала серебряная тусклая полоса. Это солнце отражалось в густой осенней паутине, покрывшей луга. Днем паутина летала по воздуху, запутывалась в нескошенной траве, пряжей налипала на весла, на лица, на удилища, на рога коров. Она тянулась с одного берега Прорвы на другой и медленно заплетала реку легкими и липкими сетями. По утрам на паутине оседала роса. Покрытые паутиной и росами ивы стояли под солнцем, как сказочные деревья, пересаженные в наши земли из далеких стран. На каждой паутине сидел маленький паук. Он ткал паутину в то время, когда ветер нес его над землей. Он пролетал на паутине десятки километров. Это был перелет пауков, очень похожий на осенний перелет птиц. Но до сих пор никто не знает, зачем каждую осень летят пауки, покрывая землю своей тончайшей пряжей. Дома я отмыл паутину с лица и затопил печь. Запах березового дыма смешивался с запахом можжевельника. Пел старый сверчок, и под полом ворошились мыши. Они стаскивали в свои норы богатые запасы – забытые сухари и огарки, сахар и окаменелые куски сыра. Глубокой ночью я проснулся. Кричали вторые петухи, неподвижные звезды горели на привычных местах, и ветер осторожно шумел над садом, терпеливо дожидаясь рассвета. (художник Андрей Андрианов) #КонстантинПаустовский #ПоЧИТАТЕЛИкниг
21 сентября 1868 года родилась Ольга Книппер-Чехова, актриса, жена Антона Павловича Чехова. Имя Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой неразрывно связано с двумя важнейшими явлениями русской культуры: Московским Художественным театром и Антоном Павловичем Чеховым. Художественному театру она отдала почти всю свою долгую жизнь, с момента основания театра и практически до самой смерти. С Чеховым были связаны только шесть лет – но она называла их «самым светлым временем» своей жизни. Это были последние годы Чехова, умершего у нее на руках... Ольге Книппер было суждено пережить Чехова на 55 лет. «Почему я больше никогда не выходила замуж? Не могла никого представить на месте Антона». Известно, что после смерти Антона Павловича Ольга Книппер продолжала писать ему письма. Только эти послания она унесла с собой... #ОльгаКниппер #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Первое произведение Льва Николаевича Толстого 18 сентября 1852 года в девятом номере журнала «Современник» появилось первое произведение Льва Толстого – повесть «Детство», опубликованная под названием «История моего детства» (позднее вошедшая в трилогию «Детство. Отрочество. Юность»). и за подписью «Л. Н.». «12 августа 18..., ровно в третий день после дня моего рождения, в который мне минуло десять лет и в который я получил такие чудесные подарки, в семь часов утра — Карл Иваныч разбудил меня, ударив над самой моей головой хлопушкой — из сахарной бумаги на палке — по мухе. Он сделал это так неловко, что задел образок моего ангела, висевший на дубовой спинке кровати, и что убитая муха упала мне прямо на голову. Я высунул нос из-под одеяла, остановил рукою образок, который продолжал качаться, скинул убитую муху на пол и хотя заспанными, но сердитыми глазами окинул Карла Иваныча. Он же, в пестром ваточном халате, подпоясанном поясом из той же материи, в красной вязаной ермолке с кисточкой и в мягких козловых сапогах, продолжал ходить около стен, прицеливаться и хлопать.» #ЛевТолстой #Детство #ПоЧИТАТЕЛИкниг
18 сентября 1698 в Бастилию перевели самого таинственного в истории заключенного, чье лицо никто не увидел даже после его смерти. Он вошел в историю как «человек в железной маске». На самом деле узник был в бархатной (не в железной) маске. Железной маску «сделали» литераторы. Никто не знал его имени, выдвинутого против него обвинения, и под страхом смерти не имел права общаться с ним. Когда пять лет спустя узник умер, его похоронили под вымышленным именем, вымыли и выскоблили все стены помещения, в котором он сидел, уничтожили всю мебель и выложили пол новой плиткой, чтобы ненароком не проглядеть оставленных им надписей. Тайна рождала домыслы, скоро превратившиеся в легенду. Франсуа Вольтер в своем произведении «Век Людовика XIV», написанном в 1751 году, впервые указал, что Железной Маской вполне мог быть брат-близнец Короля-солнце. Чтобы не возникло проблем с престолонаследием, одного из мальчиков воспитывали тайно. Когда же Людовик XIV узнал о существовании брата, то обрек его на вечное заточение. Подхваченная писателем Александром Дюма-отцом и не раз воплощенная на экране после рождения кинематографа, эта версия стала доминирующей в глазах обывателя. #человеквжелезноймаске #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Юрий Левитанский Горящими листьями пахнет в саду. Прощайте, я больше сюда не приду. Дымится бумага, чернеют листы. Сжигаю мосты. Чернеют листы, тяжелеет рука. Бикфордовым шнуром дымится строка. Последние листья, деревья пусты. Сжигаю мосты. Прощайте, прощальный свершаю обряд. Осенние листья, как порох, горят. И капли на стеклах, как слезы, чисты. Сжигаю мосты. Я больше уже не приду в этот сад. Иду, чтоб уже не вернуться назад. До ранней, зеленой, последней звезды сжигаю мосты. 1970 (художник Виктор Брагинский) #ЮрийЛевитанский #ПоЧИТАТЕЛИкниг.
Осип Мандельштам Дождик ласковый, мелкий и тонкий, Осторожный, колючий, слепой, Капли строгие скупы и звонки, И отточен их звук тишиной. То — так счастливы счастием скромным, Что упасть на стекло удалось; То, как будто подхвачены темным Ветром, струи уносятся вкось. Тайный ропот, мольба о прощеньи: Я люблю непонятный язык! И сольются в одном ощущеньи Вся жестокость, вся кротость на миг. В цепких лапах у царственной скуки Сердце сжалось, как маленький мяч: Полон музыки, Музы и муки Жизни тающей сладостный плач! 1911 (художник Олег Молчанов) #ОсипМандельштам #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Иван Бунин ХОЛОДНАЯ ОСЕНЬ В июне того года он гостил у нас в имении — всегда считался у нас своим человеком: покойный отец его был другом и соседом моего отца. Пятнадцатого июня убили в Сараеве Фердинанда. Утром шестнадцатого привезли с почты газеты. Отец вышел из кабинета с московской вечерней газетой в руках в столовую, где он, мама и я еще сидели за чайным столом, и сказал: — Ну, друзья мои, война! В Сараеве убит австрийский кронпринц. Это война! На Петров день к нам съехалось много народу, — были именины отца, — и за обедом он был объявлен моим женихом. Но девятнадцатого июля Германия объявила России войну... В сентябре он приехал к нам всего на сутки — проститься перед отъездом на фронт (все тогда думали, что война кончится скоро, и свадьба наша была отложена до весны). И вот настал наш прощальный вечер. После ужина подали, по обыкновению, самовар, и, посмотрев на запотевшие от его пара окна, отец сказал: — Удивительно ранняя и холодная осень! Мы в тот вечер сидели тихо, лишь изредка обменивались незначительными словами, преувеличенно спокойными, скрывая свои тайные мысли и чувства. С притворной простотой сказал отец и про осень. Я подошла к балконной двери и протерла стекло платком: в саду, на черном небе, ярко и остро сверкали чистые ледяные звезды. Отец курил, откинувшись в кресло, рассеянно глядя на висевшую над столом жаркую лампу, мама, в очках, старательно зашивала под ее светом маленький шелковый мешочек, — мы знали какой, — и это было трогательно и жутко. Отец спросил: — Так ты все-таки хочешь ехать утром, а не после завтрака? — Да, если позволите, утром, — ответил он. — Очень грустно, но я еще не совсем распорядился по дому. Отец легонько вздохнул: — Ну, как хочешь, душа моя. Только в этом случае нам с мамой пора спать, мы непременно хотим проводить тебя завтра... Мама встала и перекрестила своего будущего сына, он склонился к ее руке, потом к руке отца. Оставшись одни, мы еще немного побыли в столовой, — я вздумала раскладывать пасьянс, — он молча ходил из угла в угол, потом спросил: — Хочешь, пройдемся немного? На душе у меня делалось все тяжелее, я безразлично отозвалась: — Хорошо... Одеваясь в прихожей, он продолжал что-то думать, с милой усмешкой вспомнил стихи Фета: Какая холодная осень! Надень свою шаль и капот... — Капота нет, — сказала я. — А как дальше? — Не помню. Кажется, так: Смотри — меж чернеющих сосен Как будто пожар восстает... — Какой пожар? — Восход луны, конечно. Есть какая-то деревенская осенняя прелесть в этих стихах: «Надень свою шаль и капот...» Времена наших дедушек и бабушек... Ах, боже мой, боже мой! — Что ты? — Ничего, милый друг. Все-таки грустно. Грустно и хорошо. Я очень, очень люблю тебя... Одевшись, мы прошли через столовую на балкон, сошли в сад. Сперва было так темно, что я держалась за его рукав. Потом стали обозначаться в светлеющем небе черные сучья, осыпанные минерально блестящими звездами. Он, приостановясь, обернулся к дому: — Посмотри, как совсем особенно, по-осеннему светят окна дома. Буду жив, вечно буду помнить этот вечер... Я посмотрела, и он обнял меня в моей швейцарской накидке. Я отвела от лица пуховый платок, слегка отклонила голову, чтобы он поцеловал меня. Поцеловав, он посмотрел мне в лицо. — Как блестят глаза, — сказал он. — Тебе не холодно? Воздух совсем зимний. Если меня убьют, ты все-таки не сразу забудешь меня? Я подумала: «А вдруг правда убьют? и неужели я все-таки забуду его в какой-то короткий срок — ведь все в конце концов забывается?» И поспешно ответила, испугавшись своей мысли: — Не говори так! Я не переживу твоей смерти! Он, помолчав, медленно выговорил: — Ну что ж, если убьют, я буду ждать тебя там. Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне. Я горько заплакала... Утром он уехал. Мама надела ему на шею тот роковой мешочек, что зашивала вечером, — в нем был золотой образок, который носили на войне ее отец и дед, — и мы перекрестили его с каким-то порывистым отчаянием. Глядя ему вслед, постояли на крыльце в том отупении, которое всегда бывает, когда проводишь кого-нибудь на долгую разлуку, чувствуя только удивительную несовместность между нами и окружавшим нас радостным, солнечным, сверкающим изморозью на траве утром. Постояв, вошли в опустевший дом. Я пошла по комнатам, заложив руки за спину, не зная, что теперь делать с собой и зарыдать ли мне или запеть во весь голос... Убили его — какое странное слово! — через месяц, в Галиции. И вот прошло с тех пор целых тридцать лет. И многое, многое пережито было за эти годы, кажущиеся такими долгими, когда внимательно думаешь о них, перебираешь в памяти все то волшебное, непонятное, непостижимое ни умом, ни сердцем, что называется прошлым. Весной восемнадцатого года, когда ни отца, ни матери уже не было в живых, я жила в Москве, в подвале у торговки на Смоленском рынке, которая все издевалась надо мной: «Ну, ваше сиятельство, как ваши обстоятельства?» Я тоже занималась торговлей, продавала, как многие продавали тогда, солдатам в папахах и расстегнутых шинелях кое-что из оставшегося у меня, — то какое-нибудь колечко, то крестик, то меховой воротник, побитый молью, и вот тут, торгуя на углу Арбата и рынка, встретила человека редкой, прекрасной души, пожилого военного в отставке, за которого вскоре вышла замуж и с которым уехала в апреле в Екатеринодар. Ехали мы туда с ним и его племянником, мальчиком лет семнадцати, тоже пробиравшимся к добровольцам, чуть не две недели, — я бабой, в лаптях, он в истертом казачьем зипуне, с отпущенной черной с проседью бородой, — и пробыли на Дону и на Кубани больше двух лет. Зимой, в ураган, отплыли с несметной толпой прочих беженцев из Новороссийска в Турцию, и на пути, в море, муж мой умер в тифу. Близких у меня осталось после того на всем свете только трое: племянник мужа, его молоденькая жена и их девочка, ребенок семи месяцев. Но и племянник с женой уплыли через некоторое время в Крым, к Врангелю, оставив ребенка на моих руках. Там они и пропали без вести. А я еще долго жила в Константинополе, зарабатывая на себя и на девочку очень тяжелым черным трудом. Потом, как многие, где только не скиталась я с ней! Болгария, Сербия, Чехия, Бельгия, Париж, Ницца... Девочка давно выросла, осталась в Париже, стала совсем француженкой, очень миленькой и совершенно равнодушной ко мне, служила в шоколадном магазине возле Мадлэн, холеными ручками с серебряными ноготками завертывала коробки в атласную бумагу и завязывала их золотыми шнурочками; а я жила и все еще живу в Ницце чем бог пошлет... Была я в Ницце в первый раз в девятьсот двенадцатом году — и могла ли думать в те счастливые дни, чем некогда станет она для меня! Так и пережила я его смерть, опрометчиво сказав когда-то, что я не переживу ее. Но, вспоминая все то, что я пережила с тех пор, всегда спрашиваю себя: да, а что же все-таки было в моей жизни? И отвечаю себе: только тот холодный осенний вечер. Ужели он был когда-то? Все-таки был. И это все, что было в моей жизни — остальное ненужный сон. И я верю, горячо верю: где-то там он ждет меня — с той же любовью и молодостью, как в тот вечер. «Ты поживи, порадуйся на свете, потом приходи ко мне...» Я пожила, порадовалась, теперь уже скоро приду. 3 мая 1944 #ИванБунин #ХолоднаяОсень #ПоЧИТАТЕЛИкниг