27 января 1826 года родился Михаил САЛТЫКОВ-ЩЕДРИН, русский писатель. В русской литературе ему отведено особое место, потому что ни один писатель в своих произведениях не критикует, не высмеивает и не обличает действительность так метко и беспощадно. Первые же повести Салтыкова «Противоречия» (1847), «Запутанное дело» (1848) своей острой социальной проблематикой обратили на себя внимание властей, напуганных французской революцией 1848. Писатель был выслан в Вятку за «...вредный образ мыслей и пагубное стремление к распространению идей, протрясших уже всю Западную Европу...». В течение восьми лет жил в Вятке, где в 1850 был назначен на должность советника в губернском правлении. Михаил Евграфович был чиновником кристальной честности. Раскритикованный в пух и прах одной из газет, он нашел критика и… поблагодарил его. И более того — учел критику. Он ненавидел пороки нашей общей родины. Никто не критиковал Россию так безжалостно, не бил ее по щекам так неистово и не глумился так витиевато, создав город Глупов — страшный и узнаваемый. Он смеялся над повторяемостью наших глупостей, замечая, что упорство тупоумия — громадная сила. Он никого не боялся и открыто заявлял: «Российская власть должна держать свой народ в состоянии постоянного изумления». Или язвил: «Строгость российских законов смягчается необязательностью их исполнения». А еще изящно выводил про родное, тоскливое, русское: «Чего-то хочется, не то конституции, не то севрюжины с хреном...» За несколько дней до смерти он написал первые страницы нового произведения «Забытые слова», где хотел напомнить «пестрым людям» 1880-х об утраченных ими словах: «совесть, отечество, человечество... другие там еще...». 20 лучших цитат из произведений великого русского писателя-сатирика Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина. Герои настолько точно характеризуют современный мир, что кажется, писатель просто заглянул в будущее и написал о нас: 1. Если я усну и проснусь через сто лет и меня спросят, что сейчас происходит в России, я отвечу: пьют и воруют. 2. Чего-то хотелось: не то конституции, не то севрюжины с хреном, не то кого-нибудь ободрать. 3. Во всех странах железные дороги для передвижения служат, а у нас сверх того и для воровства. 4. Российская власть должна держать свой народ в состоянии постоянного изумления. 5. Это еще ничего, что в Европе за наш рубль дают один полтинник, будет хуже, если за наш рубль станут давать в морду. 6. Строгость российских законов смягчается необязательностью их исполнения. 7. Ну, у нас, брат, не так. У нас бы не только яблоки съели, а и ветки-то бы все обломали! У нас, намеднись, дядя Софрон мимо кружки с керосином шел — и тот весь выпил! 8. У нас нет середины: либо в рыло, либо ручку пожалуйте! 9. Нет, видно, есть в божьем мире уголки, где все времена — переходные. 10. — Нынче, маменька, и без мужа все равно что с мужем живут. Нынче над предписаниями-то религии смеются. Дошли до куста, под кустом обвенчались — и дело в шляпе. Это у них гражданским браком называется. 11. Для того чтобы воровать с успехом, нужно обладать только проворством и жадностью. Жадность в особенности необходима, потому что за малую кражу можно попасть под суд. 12. ...Крупными буквами печатались слова совершенно несущественные, а все существенное изображалось самым мелким шрифтом. 13. Всякому безобразию своё приличие. 14. ...Цель издания законов двоякая: одни издаются для вящего народов и стран устроения, другие — для того, чтобы законодатели не коснели в праздности. 15. — Барышня спрашивают, для большого или малого декольте им шею мыть? 16. Идиоты вообще очень опасны, и даже не потому, что они непременно злы, а потому, что они чужды всяким соображениям и всегда идут напролом, как будто дорога, на которой они очутились, принадлежит им одним. 17. В болтливости скрывается ложь, а ложь, как известно, есть мать всех пороков. 18. Многие склонны путать два понятия: «Отечество» и «Ваше превосходительство». 19. Страшно, когда человек говорит и не знаешь, зачем он говорит, что говорит и кончит ли когда-нибудь. 20. Талант сам по себе бесцветен и приобретает окраску только в применении. #МихаилСалтыковЩедрин #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Другие записи сообщества
Почти 25 лет провел Вертинский за границей, объездив чуть ли не весь мир. Начав с Румынии и Польши, продолжив во Франции и Америке и закончив свой маршрут в Шанхае. Он пел в больших городах и цыганских таборах, в тюремной камере, куда его упекла румынская полиция, и на океанских кораблях, в шикарных кабаре и в копеечных кабаках. Вот характерный эпизод из воспоминаний Вертинского о парижской ночной жизни. «Однажды в «Казбеке», где я выступал после часу ночи, отворилась дверь. Было часа три. Мне до ужаса хотелось спать, и я с нетерпением смотрел на стрелку часов. В четыре я имел право ехать домой. Неожиданно в дверях показался белокурый молодой англичанин, немного подвыпивший, весёлый и улыбающийся. За ним следом вошли ещё двое. Усевшись за столик, они заказали шампанское. Публики в это время уже не было, и англичане оказались единственными гостями. Однако по кабацкому закону каждый гость дарован Богом, всю артистическую программу нужно было с начала и до конца показывать этому единственному столику. Меня взяла досада. «Пропал мой сон!» – подумал я. Тем не менее по обязанности я улыбался, отвечая на расспросы белокурого гостя. Говорил он по-французски с ужасным английским акцентом и одет совершенно дико, очевидно, из озорства: на нем был серый свитер и поверх него… смокинг. Музыканты старались: гость, по-видимому, богатый, потому что сразу послал оркестру полдюжины бутылок шампанского. – Что вам сыграть, сэр? – спросил его скрипач-румын. Гость задумался. – Я хочу одну русскую вещь… – нерешительно сказал он. – Только я забыл её название… Там-там-там-там!.. Он стал напевать мелодию. Я прислушался. Это была мелодия моего танго «Магнолия». Угадав её, музыканты стали играть. Мой стол находился рядом с англичанином. Когда до меня дошла очередь выступать, я спел ему эту вещь и ещё несколько других. Англичанин заставлял меня бисировать. После выступления, когда я сел на своё место, англичанин окончательно перешёл за мой стол, и, выражая мне свои восторги, между прочим сказал: – Знаете, у меня в Лондоне есть одна знакомая русская дама, леди Детердинг. Вы не знаете её? Так вот, эта дама имеет много пластинок одного русского артиста… – И он с ужасающим акцентом произнёс мою фамилию, исковеркав её до неузнаваемости. – Так вот, она подарила мне эти пластинки, – продолжал он, – почему я и просил вас спеть эту вещь. Я улыбнулся и протянул ему свою визитную карточку, на которой стояло: «Alexandre Vertinsky». Изумлению его не было границ. – Я думал, что вы поёте в России! – воскликнул он. – Я никогда не думал встретить вас в таком месте. Я терпеливо объяснил ему, почему я пою не в России, а в таком месте. Мы разговорились. Прощаясь со мной, англичанин пригласил меня на следующий день обедать в «Сирос». В самом фешенебельном ресторане Парижа «Сирос» к обеду надо было быть во фраке. Ровно в 9 часов, как было условлено, я входил в вестибюль ресторана. Метрдотель Альберт, улыбаясь, шёл ко мне навстречу. – Вы один, мсье Вертинский? – спросил он. – Нет! Я приглашён… – Чей стол? – заглядывая в блокнот, поинтересовался он. Я замялся. Дело в том, что накануне мне было как‑то неудобно спросить у англичанина его фамилию. – Мой стол будет у камина! – вспомнил я его последние слова. – У камина не может быть! – сказал он. – Почему? – Этот стол резервирован на всю неделю и не даётся гостям. В это время мы уже входили в зал. От камина, из‑за большого стола с цветами, где сидело человек десять каких-то старомодных мужчин и старух в бриллиантовых диадемах, легко выскочил и быстро шёл мне навстречу мой белокурый англичанин. На этот раз он был в безукоризненном фраке. Ещё издали он улыбался и протягивал мне обе руки. – Ну вот, это же он и есть! – сказал я, обернувшись к Альберту. Лицо метрдотеля изобразило священный ужас. – А вы знаете, кто это? – сдавленным шёпотом произнёс он. – Нет! – откровенно сознался я. – Несчастный! Да ведь это же принц Уэльский!..» Александр Вертинский, «Дорогой длинною» #АлександрВертинский #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Зима. Мороз. Село коптит в стылое ясное небо серым дымом – люди согреваются. Пройдет бабка с ведрами на коромысле, даже за двойными рамами слышно, как скрипит под ее валенками тугой, крепкий снег. Собака залает сдуру и замолкнет – мороз. Василий Шукшин, «Верую!» (художник Олег Пятин) #ВасилийШукшин #ПоЧИТАТЕЛИкниг
27 января — день полного освобождения Ленинграда от фашистской Блокады. Блокада длилась 872 дня — с 8 сентября 1941 по 27 января 1944. 872 дня голода... За долгие месяцы блокады фашисты сбросили на Ленинград 150 тысяч тяжелых артиллерийских снарядов и свыше 107 тысяч зажигательных и фугасных бомб. Они разрушили 3 тысячи зданий, а повредили больше 7 тысяч. Все главные памятники города уцелели: ленинградцы спрятали их, укрыв мешками с песком и фанерными щитами. Некоторые скульптуры – например, из Летнего сада и коней с Аничкова моста – сняли с пьедесталов и зарыли в землю до окончания войны. Каждый день жизни в блокадном Ленинграде – это подвиг. Подвиг, который не меркнет в памяти поколений. История не знает подобного подвига, чтобы город, окруженный захватчиками, жил, работал, сражался. Его жители отдавали последние силы во имя Победы, во имя сохранения города. В памяти ленинградцев навсегда останутся 125 граммов хлеба — норма дневного пайка в ноябре и декабре сорок первого. Подвиг защитников Ленинграда навечно вписан в мировую историю как символ величайшего мужества, доблести и самоотверженности. СТИХИ О БЛОКАДНОМ ЛЕНИНГРАДЕ ✨Ольга Берггольц Из поэмы «Твой путь» И на Литейном был один источник. Трубу прорвав, подземная вода однажды с воплем вырвалась из почвы и поплыла, смерзаясь в глыбы льда. Вода плыла, гремя и коченея, и люди к стенам жались перед нею, но вдруг один, устав пережидать,— наперерез пошел по корке льда, ожесточась пошел, но не прорвался, а, сбит волной, свалился на ходу, и вмерз в поток, и так лежать остался здесь, на Литейном, видный всем,— во льду. А люди утром прорубь продолбили невдалеке и длинною чредой к его прозрачной ледяной могиле до марта приходили за водой. Тому, кому пришлось когда-нибудь ходить сюда, — не говори: «Забудь». Я знаю все. Я тоже там была, я ту же воду жгучую брала на улице, меж темными домами, где человек, судьбы моей собрат, как мамонт, павший сто веков назад, лежал, затертый городскими льдами. …Вот так настал, одетый в кровь и лед, сорок второй, необоримый год. Апрель 1945 ✨Эдуард Асадов Ленинграду Не ленинградец я по рожденью. И все же я вправе сказать вполне, Что я — ленинградец по дымным сраженьям, По первым окопным стихотвореньям, По холоду, голоду, по лишеньям, Короче: по юности, по войне! В Синявинских топях, в боях подо Мгою, Где снег был то в пепле, то в бурой крови, Мы с городом жили одной судьбою, Словно как родственники, свои. Было нам всяко: и горько, и сложно. Мы знали, можно, на кочках скользя, Сгинуть в болоте, замерзнуть можно, Свалиться под пулей, отчаяться можно, Можно и то, и другое можно, И лишь Ленинграда отдать нельзя! И я его спас, навсегда, навечно: Невка, Васильевский, Зимний дворец… Впрочем, не я, не один, конечно, — Его заслонил миллион сердец! И если бы чудом вдруг разделить На всех бойцов и на всех командиров Дома и проулки, то, может быть, Выйдет, что я сумел защитить Дом. Пусть не дом, пусть одну квартиру. Товарищ мой, друг ленинградский мой, Как знать, но, быть может, твоя квартира Как раз вот и есть та, спасенная мной От смерти для самого мирного мира! А значит, я и зимой и летом В проулке твоем, что шумит листвой, На улице каждой, в городе этом Не гость, не турист, а навеки свой. И, всякий раз сюда приезжая, Шагнув в толкотню, в городскую зарю, Я, сердца взволнованный стук унимая, С горячей нежностью говорю: — Здравствуй, по-вешнему строг и молод, Крылья раскинувший над Невой, Город-красавец, город-герой, Неповторимый город! Здравствуйте, врезанные в рассвет Проспекты, дворцы и мосты висячие, Здравствуй, память далеких лет, Здравствуй, юность моя горячая! Здравствуйте, в парках ночных соловьи И все, с чем так радостно мне встречаться. Здравствуйте, дорогие мои, На всю мою жизнь дорогие мои, Милые ленинградцы! 1968 ✨Вера Инбер Из поэмы «Пулковский меридиан» Да, мы — в кольце. А тут еще мороз Свирепствует, невиданный дотоле. Торпедный катер стынет на приколе. Автобус в ледяную корку врос; За неименьем тока нет трамваев. Все тихо. Город стал неузнаваем. И пешеход, идя по мостовой От Карповки до улицы Марата, В молчанье тяжкий путь свершает свой. И только редкий газогенератор, На краткую минуту лишь одну, Дохнув теплом, нарушит тишину. Как бы сквозь сон, как в деревянном веке, Невнятно где-то тюкает топор. Фанерные щиты, сарай, забор, Полусгоревшие дома-калеки, Остатки перекрытий и столбов — Всё рубят для печурок и гробов. Две женщины (недоля их свела) В платках до глаз, соприкасаясь лбами, Пенек какой-то пилят. Но пила С искривленными, слабыми зубами, Как будто бы и у нее цинга, Не в состоянье одолеть пенька. Ни лая, ни мяуканья, ни писка Пичужьего. Небось пичуги там, Где, весело летая по пятам За лошадью, как из горячей миски, Они хватают зернышки овса… Там раздаются птичьи голоса. Нет радио. И в шесть часов утра Мы с жадностью «Последние известья» Уже не ловим. Наши рупора — Они еще стоят на прежнем месте, — Но голос… голос им уже не дан: От раковин отхлынул океан. Вода!.. Бывало, встанешь утром рано, И кран, с его металла белизной, Забулькает, как соловей весной, И долго будет течь вода из крана. А нынче, ледяным перстом заткнув, Мороз оледенил блестящий клюв. А нынче пьют из Невки, из Невы (Метровый лед коли хоть ледоколом). Стоят, обмерзшие до синевы, Обмениваясь шуткой невеселой, Что уж на что, мол, невская вода, А и за нею очередь. Беда!.. А тут еще какой-то испоганил Всю прорубь керосиновым ведром. И все, стуча от холода зубами, Владельца поминают недобром: Чтоб дом его сгорел, чтоб он ослеп, Чтоб потерял он карточки на хлеб. Лишилась тока сеть водоснабженья, Ее подземное хозяйство труб. Без тока, без энергии движенья Вода замерзла, превратилась в труп. Насосы, фильтры — их живая связь Нарушилась. И вот — оборвалась. (В системе фильтров есть такое сито — Прозрачная стальная кисея, — Мельчайшее из всех. Вот так и я Стараюсь удержать песчинки быта, Чтобы в текучей памяти людской Они осели, как песок морской.) Зима роскошествует. Нет конца Ее великолепьям и щедротам. Паркетами зеркального торца Сковала землю. В голубые гроты Преобразила черные дворы. Алмазы. Блеск… Недобрые дары! И правда, в этом городе, в котором Больных и мертвых множатся ряды, К чему эти кристальные просторы, Хрусталь садов и серебро воды? Закрыть бы их!.. Закрыть, как зеркала В дому, куда недавно смерть вошла. Но чем закрыть? Без теплых испарений Воздушный свод неизъяснимо чист. Не тающий на ветках снег — сиренев, Как дымчатый уральский аметист. Закат сухумской розой розовеет… Но лютой нежностью все это веет. А в час, когда рассветная звезда Над улиц перспективой несравненной Сияет в бездне утренней, — тогда Такою стужей тянет из вселенной, Как будто бы сам космос, не дыша, Глядит, как холодеет в нас душа. Недаром же на днях, заняв черед С рассвета, чтоб крупы достать к обеду, Один парнишка брякнул вдруг соседу: «Ну, дед, кто эту ночь переживет, Тот будет жить». — И старый дед ему: «А я ее, сынок, переживу». Переживет ли? Ох! День ото дня Из наших клеток исчезает кальций. Слабеем. (Взять хотя бы и меня: Ничтожная царапина на пальце, И месяца уже, пожалуй, три Не заживает, прах ее бери!) Как тягостно и, главное, как скоро Теперь стареют лица! Их черты Доведены до птичьей остроты Как бы рукой зловещего гримера: Подбавил пепла, подмешал свинца — И человек похож на мертвеца. Открылись зубы, обтянулся рот, Лицо из воска. Трупная бородка (Такую даже бритва не берет). Почти без центра тяжести походка, Почти без пульса серая рука. Начало гибели. Распад белка. У женщин начинается отек, Они всё зябнут (это не от стужи). Крест-накрест на груди у них все туже, Когда-то белый, вязаный платок. Не веришь: неужели эта грудь Могла дитя вскормить когда-нибудь? Апатия истаявшей свечи… Все перечни и признаки сухие Того, что по-ученому врачи Зовут «алиментарной дистрофией» И что не латинист и не филолог Определяет русским словом «голод». А там, за этим следует конец. И в старом одеяле цвета пыли, Английскими булавками зашпилен, Бечевкой перевязанный мертвец Так на салазках ладно снаряжен, Что, видимо, в семье не первый он. Но встречный — в одеяльце голубом, Мальчишечка грудной, само здоровье, Хотя не женским, даже не коровьим, А соевым он вскормлен молоком. В движении не просто встреча это: Здесь жизни передана эстафета. Октябрь 1941-го — ноябрь 1943 года Ленинград ✨Вадим Шефнер Зеркало Как бы ударом страшного тарана Здесь половина дома снесена, И в облаках морозного тумана Обугленная высится стена. Еще обои порванные помнят О прежней жизни, мирной и простой. Но двери всех обрушившихся комнат, Раскрытые, висят над пустотой. И пусть я все забуду остальное — Мне не забыть, как, на ветру дрожа, Висит над бездной зеркало стенное На высоте шестого этажа. Оно каким-то чудом не разбилось. Убиты люди, стены сметены, — Оно висит, судьбы слепая милость, Над пропастью печали и войны. Свидетель довоенного уюта, На сыростью изъеденной стене Тепло дыханья и улыбку чью-то Оно хранит в стеклянной глубине. Куда ж она, неведомая, делась, Иль по дорогам странствует каким Та девушка, которая гляделась И косы заплетала перед ним?.. Быть может, это зеркало видало Ее последний миг, когда ее Хаос обломков камня и металла, Обрушась вниз, швырнул в небытие. Теперь в него и день и ночь глядится Лицо ожесточенное войны. В нем орудийных выстрелов зарницы И зарева тревожные видны. Его теперь ночная душит сырость, Слепят пожары дымом и огнем. Но все пройдет. И что бы ни случилось — Враг никогда не отразится в нем! 1942 Ленинград ✨Владимир Лифшиц Баллада о черством куске По безлюдным проспектам Оглушительно-звонко Громыхала На дьявольской смеси Трехтонка. Леденистый брезент Прикрывал ее кузов — Драгоценные тонны Замечательных грузов. Молчаливый водитель, Примерзший к баранке, Вез на фронт концентраты, Хлеба вез он буханки, Вез он сало и масло, Вез консервы и водку, И махорку он вез, Проклиная погодку. Рядом с ним лейтенант Прятал нос в рукавицу. Был он худ, Был похож на голодную птицу. И казалось ему, Что водителя нету, Что забрел грузовик На другую планету. Вдруг навстречу лучам — Синим, трепетным фарам — Дом из мрака шагнул, Покорежен пожаром. А сквозь эти лучи Снег летел, как сквозь сито, Снег летел, как мука, — Плавно, медленно, сыто… — Стоп! — сказал лейтенант. — Погодите, водитель. Я, — сказал лейтенант, — Здешний все-таки житель. — И шофер осадил Перед домом машину, И пронзительный ветер Ворвался в кабину. И взбежал лейтенант По знакомым ступеням. И вошел… И сынишка прижался к коленям. Воробьиные ребрышки… Бледные губки… Старичок семилетний В потрепанной шубке. — Как живешь, мальчуган? Отвечай без обмана!.. — И достал лейтенант Свой паек из кармана. Хлеба черствый кусок Дал он сыну: — Пожуй-ка, — И шагнул он туда, Где дымила буржуйка. Там, поверх одеяла — Распухшие руки. Там жену он увидел После долгой разлуки. Там, боясь разрыдаться, Взял за бедные плечи И в глаза заглянул, Что мерцали, как свечи. Но не знал лейтенант Семилетнего сына: Был мальчишка в отца — Настоящий мужчина! И, когда замигал Догоревший огарок, Маме в руку вложил он Отцовский подарок. А когда лейтенант Вновь садился в трехтонку, — Приезжай! — Закричал ему мальчик вдогонку. И опять сквозь лучи Снег летел, как сквозь сито, Снег летел, как мука, — Плавно, медленно, сыто… Грузовик отмахал уже Многие версты. Освещали ракеты Неба черного купол. Тот же самый кусок — Ненадкушенный, Черствый — Лейтенант В том же самом кармане Нащупал. Потому что жена Не могла быть иною И кусок этот снова Ему подложила. Потому что была Настоящей женою. Потому что ждала. Потому что любила. 1942 Ленинград (художник Тимков Николай Ефимович, Салют в Ленинграде 27 января 1944) #блокада #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Юрий Яковлев ДЕВОЧКИ С ВАСИЛЬЕВСКОГО ОСТРОВА «Умерли все. Осталась одна Таня.» Из дневника Тани Савичевой. Ленинград, 1942 год. Я Валя Зайцева с Васильевского острова. У меня под кроватью живет хомячок. Набьет полные щеки, про запас, сядет на задние лапы и смотрит черными пуговками… Вчера я отдубасила одного мальчишку. Отвесила ему хорошего леща. Мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо… У нас на Васильевском всегда ветрено. Сечет дождь. Сыплет мокрый снег. Случаются наводнения. И плывет наш остров, как корабль: слева — Нева, справа — Невка, впереди — открытое море. У меня есть подружка — Таня Савичева. Мы с ней соседки. Она со Второй линии, дом 13. Четыре окна на первом этаже. Рядом булочная, в подвале керосиновая лавка… Сейчас лавки нет, но в Танино время, когда меня еще не было на свете, на первом этаже всегда пахло керосином. Мне рассказывали. Тане Савичевой было столько же лет, сколько мне теперь. Она могла бы давно уже вырасти, стать учительницей, но навсегда осталась девчонкой… Когда бабушка посылала Таню за керосином, меня не было. И в Румянцевский сад она ходила с другой подружкой. Но я все про нее знаю. Мне рассказывали. Она была певуньей. Всегда пела. Ей хотелось декламировать стихи, но она спотыкалась на словах: споткнется, а все думают, что она забыла нужное слово. Моя подружка пела потому, что когда поешь, не заикаешься. Ей нельзя было заикаться, она собиралась стать учительницей, как Линда Августовна. Она всегда играла в учительницу. Наденет на плечи большой бабушкин платок, сложит руки замком и ходит из угла в угол. «Дети, сегодня мы займемся с вами повторением…» И тут споткнется на слове, покраснеет и повернется к стене, хотя в комнате — никого. Говорят, есть врачи, которые лечат от заикания. Я нашла бы такого. Мы, василеостровские девчонки, кого хочешь найдем! Но теперь врач уже не нужен. Она осталась там… моя подружка Таня Савичева. Ее везли из осажденного Ленинграда на Большую землю, и дорога, названная Дорогой жизни, не смогла подарить Тане жизнь. Девочка умерла от голода… Не все ли равно отчего умирать — от голода или от пули. Может быть, от голода еще больнее… Я решила отыскать Дорогу жизни. Поехала на Ржевку, где начинается эта дорога. Прошла два с половиной километра — там ребята строили памятник детям, погибшим в блокаду. Я тоже захотела строить. Какие-то взрослые спросили меня: — Ты кто такая? — Я Валя Зайцева с Васильевского острова. Я тоже хочу строить. Мне сказали: — Нельзя! Приходи со своим районом. Я не ушла. Осмотрелась и увидела малыша, головастика. Я ухватилась за него: — Он тоже пришел со своим районом? — Он пришел с братом. С братом можно. С районом можно. А как же быть одной? Я сказала им: — Понимаете, я ведь не так просто хочу строить. Я хочу строить своей подруге… Тане Савичевой. Они выкатили глаза. Не поверили. Переспросили: — Таня Савичева твоя подруга? — А чего здесь особенного? Мы одногодки. Обе с Васильевского острова. — Но ее же нет… До чего бестолковые люди, а еще взрослые! Что значит «нет», если мы дружим? Я сказала, чтобы они поняли: — У нас все общее. И улица, и школа. У нас есть хомячок. Он набьет щеки… Я заметила, что они не верят мне. И чтобы они поверили, выпалила: — У нас даже почерк одинаковый! — Почерк? — Они удивились еще больше. — А что? Почерк! Неожиданно они повеселели, от почерка: — Это очень хорошо! Это прямо находка. Поедем с нами. — Никуда я не поеду. Я хочу строить… — Ты будешь строить! Ты будешь для памятника писать Таниным почерком. — Могу, — согласилась я. — Только у меня нет карандаша. Дадите? — Ты будешь писать на бетоне. На бетоне не пишут карандашом. Я никогда не писала на бетоне. Я писала на стенках, на асфальте, но они привезли меня на бетонный завод и дали Танин дневник — записную книжку с алфавитом: а, б, в… У меня есть такая же книжка. За сорок копеек. Я взяла в руки Танин дневник и открыла страничку. Там было написано: «Женя умерла 28 дек. 12.30 час. утра 1941 г.». Мне стало холодно. Я захотела отдать им книжку и уйти. Но я василеостровская. И если у подруги умерла старшая сестра, я должна остаться с ней, а не удирать. — Давайте ваш бетон. Буду писать. Кран опустил к моим ногам огромную раму с густым серым тестом. Я взяла палочку, присела на корточки и стала писать. От бетона веяло холодом. Писать было трудно. И мне говорили: — Не торопись. Я делала ошибки, заглаживала бетон ладонью и писала снова. У меня плохо получалось. — Не торопись. Пиши спокойно. «Бабушка умерла 25 янв. 3 ч. дня 1942 г.». Пока я писала про Женю, умерла бабушка. Если просто хочешь есть, это не голод — поешь часом позже. Я пробовала голодать с утра до вечера. Вытерпела. Голод — когда изо дня в день голодает голова, руки, сердце — все, что у тебя есть, голодает. Сперва голодает, потом умирает. «Лека умер 17 марта в 5 часов утра 1942 г.». У Леки был свой угол, отгороженный шкафами, он там чертил. Зарабатывал деньги черчением и учился. Он был тихий и близорукий, в очках, и все скрипел у себя своим рейсфедером. Мне рассказывали. Где он умер? Наверное, на кухне, где маленьким слабым паровозиком дымила «буржуйка», где спали, раз в день ели хлеб. Маленький кусочек, как лекарство от смерти. Леке не хватило лекарства… — Пиши, — тихо сказали мне. В новой раме бетон был жидкий, он наползал на буквы. И слово «умер» исчезло. Мне не хотелось писать его снова. Но мне сказали: — Пиши, Валя Зайцева, пиши. И я снова написала — «умер». «Дядя Вася умер 13 апр. 2 ч. ночь 1942 г.». «Дядя Лёша 10 мая в 4 ч. дня 1942 г.». Я очень устала писать слово «умер». Я знала, что с каждой страничкой дневника Тане Савичевой становилось все хуже. Она давно перестала петь и не замечала, что заикается. Она уже не играла в учительницу. Но не сдавалась — жила. Мне рассказывали… Наступила весна. Зазеленели деревья. У нас на Васильевском много деревьев. Таня высохла, вымерзла, стала тоненькой и легкой. У нее дрожали руки и от солнца болели глаза. Фашисты убили половину Тани Савичевой, а может быть, больше половины. Но с ней была мама, и Таня держалась. — Что же ты не пишешь? — тихо сказали мне. — Пиши, Валя Зайцева, а то застынет бетон. Я долго не решалась открыть страничку на букву «М». На этой страничке Таниной рукой было написано: «Мама 13 мая в 7.30 час. утра 1942 года». Таня не написала слово «умерла». У нее не хватило сил написать это слово. Я крепко сжала палочку и коснулась бетона. Не заглядывала в дневник, а писала наизусть. Хорошо, что почерк у нас одинаковый. Я писала изо всех сил. Бетон стал густым, почти застыл. Он уже не наползал на буквы. — Можешь еще писать? — Я допишу, — ответила я и отвернулась, чтобы не видели моих глаз. Ведь Таня Савичева моя… подружка. Мы с Таней одногодки, мы, василеостровские девчонки, умеем постоять за себя, когда надо. Не будь она василеостровской, ленинградкой, не продержалась бы так долго. Но она жила — значит, не сдавалась! Открыла страничку «С». Там было два слова: «Савичевы умерли». Открыла страничку «У» — «Умерли все». Последняя страничка дневника Тани Савичевой была на букву «О» — «Осталась одна Таня». И я представила себе, что это я, Валя Зайцева, осталась одна: без мамы, без папы, без сестренки Люльки. Голодная. Под обстрелом. В пустой квартире на Второй линии. Я захотела зачеркнуть эту последнюю страницу, но бетон затвердел, и палочка сломалась. И вдруг про себя я спросила Таню Савичеву: «Почему одна? А я? У тебя же есть подруга — Валя Зайцева, твоя соседка с Васильевского острова. Мы пойдем с тобой в Румянцевский сад, побегаем, а когда надоест, я принесу из дома бабушкин платок, и мы сыграем в учительницу Линду Августовну. У меня под кроватью живет хомячок. Я подарю его тебе на день рождения. Слышишь, Таня Савичева?» Кто-то положил мне руку на плечо и сказал: — Пойдем, Валя Зайцева. Ты сделала все, что нужно. Спасибо. Я не поняла, за что мне говорят «спасибо». Я сказала: — Приду завтра… без своего района. Можно? — Приходи без района, — сказали мне. — Приходи. Моя подружка Таня Савичева не стреляла в фашистов и не была разведчиком у партизан. Она просто жила в родном городе в самое трудное время. Но, может быть, фашисты потому и не вошли в Ленинград, что в нем жила Таня Савичева и жили еще много других девчонок и мальчишек, которые так навсегда и остались в своем времени. И с ними дружат сегодняшние ребята, как я дружу с Таней. А дружат ведь только с живыми. …И плывет наш остров, как корабль: слева — Нева, справа — Невка, впереди — открытое море. (художник Юрий Пантюхин, «Блокада. Память» 2005) #ЮрийЯковлев #ПоЧИТАТЕЛИкниг
27 января 1879 года родился Павел Петрович БАЖОВ, сказитель Он родился в семье горного мастера, учился в духовной семинарии, много лет учительствовал и всю жизнь занимался краеведением и сбором местного фольклора, но не мог и подумать, что когда-либо увидит изданными собранные и обработанные им сказания. Началось же все с рассказов старого рудничного караульного Василия Хмелинина, которого дети звали дедом Слышко, а взрослые — Стаканчиком. Сначала собранные Бажовым материалы пропали в годы гражданской войны, а потом он долгое время не брался за сказы по той причине, что «всякая сказка была в загоне: боялись, что с ней идет демонология, близкая к поповощине». Положение изменилось, когда в 1934 году на Первом съезде советских писателей Максим Горький заявил: «Сказка нужна нам и нашим детям». Двумя годами позже вышли первые три бажовских сказа в сборнике «Дореволюционный фольклор на Урале», а еще через три года вышла «Малахитовая шкатулка», сразу же сделавшая знаменитым имя 60-летнего любителя-краеведа. Если в первый сборник вошли 15 рассказов, то в последнее прижизненное издание уже более ста. По бажовским мотивам Сергей Прокофьев сочинил балет, Кирилл Молчанов оперу с тем же названием «Сказ о каменном цветке». Режиссер Александр Птушко поставил фильм-сказку «Каменный цветок», в котором Данилу-мастера сыграл Владимир Дружников, а Хозяйку Медной горы — Тамара Макарова. Бажов был удостоен Сталинской премии и награжден орденом Ленина, но главным для автора стало признание самых благодарных читателей — детей. #ПавелБажов #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Корней Чуковский Ленинградским детям Промчатся над вами Года за годами, И станете вы старичками. Теперь белобрысые вы, Молодые, А будете лысые вы И седые. И даже у маленькой Татки Когда-нибудь будут внучатки, И Татка наденет большие очки И будет вязать своим внукам перчатки, И даже двухлетнему Пете Будет когда-нибудь семьдесят лет, И все дети, все дети на свете Будут называть его: дед. И до пояса будет тогда Седая его борода. Так вот, когда станете вы старичками С такими большими очками, И чтоб размять свои старые кости, Пойдете куда-нибудь в гости, – (Ну, скажем, возьмете внучонка Николку И поведете на елку), Или тогда же, – в две тысячи двадцать четвертом году; – На лавочку сядете в Летнем саду. Или не в Летнем саду, а в каком-нибудь маленьком скверике В Новой Зеландии или в Америке, – Всюду, куда б ни заехали вы, всюду, везде, одинаково, Жители Праги, Гааги, Парижа, Чикаго и Кракова – На вас молчаливо укажут И тихо, почтительно скажут: «Он был в Ленинграде… во время осады… В те годы… вы знаете… в годы … блокады» И снимут пред вами шляпы. 1944 (художник Юрий Тулин) #КорнейЧуковский #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Что бы не говорили пессимисты, земля все же совершенно прекрасна, а под луною и просто неповторима. Михаил Булгаков, Мастер и Маргарита (художник Сергей Бессонов) #МихаилБулгаков #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Юрий Левитанский Замирая, следил, как огонь подступает к дровам. Подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам. Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи. Было жарко рукам и коленям сплетаться в ночи… Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок. Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог. Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец — упорхнул за окошко, и песенке нашей конец. Доиграла шарманка, в печи догорели дрова. Как трава на пожаре, остались от песни слова. Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь. А словам еще больно, словам еще хочется петь. Но у Рижского взморья все тише стучат поезда. В заметенном окне полуночная стынет звезда. Возле Рижского взморья, у кромки его берегов, опускается занавес белых январских снегов. Опускается занавес белый над сценой пустой. И уходят волхвы за неверной своею звездой. Остывает залив, засыпает в заливе вода. И стоят холода, и стоят над землей холода. 1976 (художник Daniel Gerhartz ) #ЮрийЛевитанский #ПОЧИТАТЕЛИкниг
Иван Бунин На окне, серебряном от инея, За ночь хризантемы расцвели. В верхних стёклах — небо ярко-синее И застреха в снеговой пыли. Всходит солнце, бодрое от холода, Золотится отблеском окно. Утро тихо, радостно и молодо, Белым снегом всё запушено. 1903 ( художник Лиана Моисеева) #ИванБунин #ПоЧИТАТЕЛИкниг
Сергей Козлов Поросенок в колючей шубке Была зима. Стояли такие морозы, что Ёжик несколько дней не выходил из своего домика, топил печь и смотрел в окно. Мороз разукрасил окошко разными узорами, и Ёжику время от времени приходилось залезать на подоконник и дышать и тереть лапой замерзшее стекло. «Вот — говорил он, снова увидев елку, пенек и поляну перед домом. Над поляной кружились и то улетали куда-то вверх, то опускались к самой земле снежинки. Ёжик прижался носом к окну, а одна Снежинка села ему на нос с той стороны стекла, привстала на тоненьких ножках и сказала: — Это ты, Ёжик? Почему ты не выходишь с нами играть? — На улице холодно,— сказал Ёжик. — Нет,— засмеялась Снежинка.— Нам нисколько не холодно! Посмотри, как я летаю! И она слетела с Ёжикиного носа и закружилась над поляной. «Видишь? Видишь?» — кричала она, пролетая мимо окошка. А Ёжик так прижался к стеклу, что нос у него расплющился и стал похож на поросячий пятачок; и Снежинке казалось, что это уже не Ёжик, а надевший колючую шубу поросенок смотрит на нее из окна. — Поросенок! — крикнула она.— Выходи с нами гулять! «Кого это она зовет?» — подумал Ёжик и вдавился в стекло еще сильнее, чтобы посмотреть, нет ли на завалинке поросенка. А Снежинка теперь уже твердо знала, что за окошком сидит поросенок в колючей шубке. — Поросенок! — еще громче крикнула она.— У тебя же есть шубка. Выходи с нами играть! «Так,— подумал Ёжик.— Там под окошком, наверное, сидит поросенок в шубке и не хочет играть. Надо пригласить его в дом и напоить чаем». И он слез с подоконника, надел валенки и выбежал на крыльцо. — Поросенок? — крикнул он.— Идите пить чай! — Ёжик,— сказала Снежинка,— поросенок только что убежал. Поиграй ты с нами! — Не могу. Холодно! — сказал Ёжик и ушел в дом. Закрыв дверь, он оставил у порога валенки, подбросил в печку дровишек, снова влез на подоконник и прижался носом к стеклу. — Поросенок — крикнула Снежинка.— Ты вернулся? Выходи! Будем играть вместе! «Он вернулся»,— подумал Ёжик. Снова надел валенки и выбежал на крыльцо. — Поросенок! — закричал он.— Поросено-о-ок!.. Выл ветер и весело кружились снежинки. Так до самого вечера Ёжик то бегал на крыльцо и звал поросенка, то, возвратившись в дом, залезал на подоконник и прижимался носом к стеклу. Снежинке было все равно, с кем играть, и она звала то поросенка в колючей шубке, когда Ёжик сидел на подоконнике, то самого Ёжика, когда он выбегал на крыльцо. А Ёжик, и засыпая, боялся, как бы не замерз в такую морозную ночь поросенок в колючей шубке. #СергейКозлов #ПоЧИТАТЕЛИкниг